У господа бога хватило ума замкнуть мне рот, когда потом в камере меня так и подмывало рассказать всем о Вальбурге, о Хельге и о себе. Без бога мне бы не устоять, но ведь это как раз его дело — помогать человеку против искушения и против искусителя, хотя некоторое сопротивление я оказал и сам, едва представив себе, какую свору спущу с цепи, если только примусь рассказывать о женщинах.
Я сказал лишь, что там, где я бываю, работа очень тяжелая, зато меня вполне прилично кормят, и объявил, что от обеда и ужина отказываюсь. Думаю, что одна девяностая часть моей порции, доставшаяся каждому, на одну девяностую возвысила меня в их глазах.
Прошло десять дней, прежде чем прокурор пригласил к себе еще четырех человек. Эти четверо и шестеро предыдущих выходили из камеры теперь почти так же регулярно, как я, но не так охотно.
Некоторые говорили теперь только о допросах, некоторые совсем почти не говорили, а Гейсслер начал молиться.
Еще до меня в камере условились: любые религиозные излияния совершать всегда про себя, то есть молча и без жестикуляции, а теперь этот Гейсслер молился вслух, боязливо и даже как будто нетерпеливо, словно ему были обязаны оказать помощь, но почему-то слишком медлили. Он признавал свою вину, раскаивался и претендовал на милость — видимо, таков был ход его мысли — и, должно быть, считал, что, чем громче он себя обвиняет, тем большая выпадет ему милость и тем скорее.
С того времени эти дела стали общеизвестны, и в них ничего не меняется от того, рассказывает ли о них тихим голосом бледный учитель истории или надрывно кричит преступник, кричит покаянно и нетерпеливо, потому что милость заставляет себя ждать, — эти дела общеизвестны, и в них уже ничего не изменишь, и хорошего в них ничего нет, нет, нет, нет, нет — разве только, что таким, как я, они немного открыли глаза.
Вот почему я хочу похвалить моего соотечественника Гейсслера, который навязчиво и доходчиво живописал растущие горы пепла, который был нескромен и прям, повествуя о своих деяниях, за которым я, благодаря простоту и ясности изображения, мог следовать через загаженные теплушки, полные гниющей человеческой плоти, через погрузочные платформы и лагерные улицы, направлявшие вереницы шатких призраков к последнему в жизни теплу, через шлюзы, затворы, решетки и сетки, где застревало то, что жалко было превращать в пепел, ибо еще можно было использовать, — мы с Гейсслером вместе следовали за поездом до последнего великого смрада, оторвались от него лишь для того, чтобы не мешать скорбному плачу, а когда эта музыкальная пьеса смолкла, подошли опять поближе и навели некоторый порядок; уложили ноги к ногам, руки к рукам, ибо слишком уж перепутанные конечности, слишком уж бесформенно застывшая мешанина костей и тел могла привести к нежелательному затору перед печной заслонкой.
Этого нельзя было допускать, орал мой сотоварищ Гейсслер, это было бы проволочкой, а на каждом совещании нам за это выговаривали, и боже ты мой милостивый, я же всегда старался побыстрей.
Я хочу похвалить моего сотоварища Гейсслера за то, что он повествовал так убедительно — не то что какой-нибудь брехун, слышавший все из третьих уст. Знаток служебных инструкций, а также технического процесса, человек, глядевший врагу в распадающиеся белки глаз, человек, стоявший у огня и нюхавший порох — порошок, который остается от человека, несмотря на самое жаркое пламя.
Человек? Это Гейсслер-то? Разве он человек? Он и ему подобные — это нелюди. Я думаю, слово «нелюди» — это уловка. Она придумана для того, чтобы отделить нас от Гейсслера и гейсслеров. Если Гейсслер не человек, если он перестал быть человеком, то и не может быть для меня сочеловеком, сотоварищем, спутником, соотечественником — значит, и я не могу быть для него всем этим.
Хочу также похвалить другого моего соотечественника, того, кто был гауптштурмфюрером, эсэсовцем и пропагандистом германских обычаев. Тот вырезал мое имя на дубе Вотана рядом с именем Гейсслера, вырезал теми же рунами, клинописью выбил из меня скромность, побуждавшую отступать перед газовщиками как с Рейна, так и из Треблинки. Я хочу похвалить моего грозного сотоварища, позаботившегося о том, чтобы я не оторвался от своих и осознал себя звеном в цепи ведер, человеком среди сочеловеков, одним из тех человеков, без которых была бы невозможна бесчеловечность.
Спросить не спросили,
А следом пустили,
И вот уж сообщник,
И вот совиновник,
Сокамерник ныне,
Сижу вместе с ними,
И потрясен…
Читать дальше