Но поэтика Горнона в его стихах состоятельна, может быть, как раз эйдетически состоятельна. Он действует в том изначальном, где связность, самотождественность и самовоспроизводство текста ещё не могут быть расчленены. А они не могут быть расчленены в орнаменте, поскольку периодичность (или симметрия) — приём, в равной мере обеспечивающий самотождественность, само воспроизводство и связность. Такое единство обеспечения и делает орнамент эйдетическим. Такая инструментальная эйдетичность, впрочем, осуществима только на сравнительно бедном языке графики. Изначальное нашего языка в том, что мутации слова сопряжены с не-ловкостью синтаксиса и не-твёрдостью порядка слов. Иначе: уровни языка вступают во взаимную игру (вспомним Циннцината Ц. и его мать Цецилию Ц. у Набокова; «Ц» — это кровь, роднящая мать и сына, ее общая фонетическая плазма). Насыщенность такой игры, её самовоспроизводство — порождается нутром языка и выдаёт это нутро. Проявление нутра в своей самотождественности и подобно явлениям фигур проорнаментального ряда в драме (Гефест, Океан, океаниды, Ио — пред Прометеем или чиновники — пред Хлестаковым) проходят как вестники одного и того же, несущие всё ту же весть: про жизнь-в-городе, про жизнь-с-богами-вместе. Чинопослушные и зевсопослушные являют нутро жизни, всё одной и той же. Постоянство такой прямой явленности — порождающий принцип, подобный орнаменту. Как если бы кто-то сыпал из кулёчка песок, проводя его над водой. След движения будет как у парохода. В такой игре, до конца инфантильной, песчинки (гальки) дают и свои собственные круги, которые при всяком замедлении могут оказаться последними и не слиться в образующей. На этом пороге замедления и «работает» Горнон. Такие песчинки у него — слова, порой — слоги, порой и звуки — они являют нутро языка, вещественность его стихии. Порой двуликость прочтения даёт окорот одной гласной, одной согласной, пускающей, как железнодорожная стрелка, весь состав строки на другой путь. Строка играет со своей связностью, переступает грань бессвязности, не равна самой себе, не знает, куда понесёт её нелёгкая… буква.
Орнаментальность Горнона:
— Чувственна, полусыра: однократное и телесное языка, неповторимость языковых осколков, узоры на языковых шлаках.
— Квазипериодична: случайность слияний и деления слов; слово, как трансурановый элемент, может развалиться в любой момент, но может и сохраняться неограниченно долго в привычности своей словарности.
— Самобытна, но не устраняет автора: Горнон пытается осуществить себя, обеспечить своё авторское присутствие за гранью слова, по ту, внутреннюю, его сторону. Парадоксальным образом это ему почти удаётся, но какой ценой! Лексика предстаёт как бы в персональной выборке… — кажется, это ниже уровня запроса фонетической орнаментальности стихосложения. И всё же след внутреннего со-автора, его спонтанная продуктивность набирают нутровую силу, порой пугающую. И как раз в этом испуге достигается, может быть, то волнующее, освобождающее и комическое, что так крупно показал Шаламов. Но Шаламов показал это как с ним-в-присутствии-других-бывшее. При чтении стихов Горнона внутренний соавтор языка пробуждается в моём, твоём, нашем сознании.
— Квазиобъёмна: эти обрывки слов, которые остаются от строки в двузначности её прочтения (например: «форму-лысея-тель»; «умно-жить-в-стол-бик»), — это отвороты словесных лепестков, попытки заглянуть «за» язык, прощупать его с «той» стороны, осязать его изнанку.
Орнаментальность Горнона не-скупа. Скорее, она избыточна, пряна. И то, на что нацелена дисциплина внимания, как бы мультиплицируется. Я бы сказал даже, что напряжение, вызываемое, почти вымогаемое при чтении его стихов, настолько велико, что доводит порой до одури и отупения. И когда эта одурь и отупение наступают — вот тогда, может быть, словесный орнамент правит наше языковое присутствие и правит им. Только тогда, если это на самом деле так, из существования — процессуальности чтения — мы добираемся всё-таки до простого бессилия пред снежной лавиной языка, до своего рода языкового смирения: мы смирены тем, что язык (русский язык) переваривает наш язык (тот, что во рту мы держим за зубами).
Или же происходит нечто прямо противоположное?
Не странно ли, что словорождение или словоухватывание производно от процедуры чтения, от попыток сознания, всякий раз напрасных, удержать нить связности, тождество речи об одном и том же, ощущение цели всё одной и той же. Парадоксальным образом как раз читающая предрасположенность к поиску единства и единственности создаёт вокруг слова предшествующий ему виртуальный вихрь, в котором оно ветвится и двоится. Такие попытки сознания, всё более пыточные, может быть, являются той неусомнимо-вещной основой-мотивацией, которая обслуживает всякую орнаментальность, обезоруживая токсичность фонетики и морфем, в микроскопичности своего выделения смертельно ядовитых. Ведь желание: просто понять, про что это… — незатейливо-притуплённое, покушающееся на текст — выкушать его сподручной ложкой (вилкой), как бы проскочив собственно-орнаментальное как декоративный гарнир, коренится в навыке вещного овладения текстом и его вещной доступности: текст — сплошной (должен быть сплошным), штучный товар, не требующий взвешивания, и, взявшись его читать и тем более купив книжку, журнал, раскрыв его на рубрике «поэзия», прочтя фамилию автора, я вправе получить полную меру в неповреждённости упаковки, не перебирая пшено по зёрнышку.
Читать дальше