Но, обернувшись, я увидел своего папу. Обе руки у него были заняты кошелками с картофелем. Он сказал, что это мое счастье, что руки у него заняты, и поддал мне еще раз ногой. Я побежал, но галоши, купленные на вырост, сваливались с ботинок и не позволяли мне развить нужную скорость.
Задыхаясь, папа твердил, что я босяк, казенщик, беспризорник, что у мамы разыгрался тромбофлебит, а я хочу загнать ее в гроб. Я объяснял папе, что не хочу загнать маму в гроб, что я ничего не знал про тромбофлебит, но папа не верил и норовил наступить на задник галоши, чтобы остановить меня.
Возле Успенской церкви я упал, просто потому упал, что бежать уже не мог. Я лежал на гранитных плитах тротуара, папа ударял меня по пяткам, ударял не очень больно, но кричал, что прибьет меня по-настоящему, если я сейчас же не встану и не перестану плакать. Собралась толпа. В Одессе толпа собирается мигом.
— Папа, не бей меня, — сказал я. — Папа, я нашел бриллианты. На Чумке.
Папа взял черную ленту, осмотрел ее и застонал:
— Дурак! Боже, какой дурак мой сын!
В толпе засмеялись и сказали, что это некрасиво — бить ребенка, который приносит в дом бриллианты. Очень некрасиво и некультурно.
Папа поднял меня и мазнул ладонями по пальто, стирая пыль.
Вечером папа дал мне десять копеек. На кино.
Утром, когда я уходил в школу, мама лежала на диване. Под левую ногу ее, укутанную, как деревенская баба в метель, я положил две подушки. Мама поцеловала меня и плачущим голосом попросила быть отличником и хорошим, послушным мальчиком. Я сказал, что буду отличником и хорошим, послушным мальчиком. Это была правда, потому что я всегда хотел быть отличником и хорошим, послушным мальчиком.
В лучах утреннего солнца над Александровскими садиками сияла звезда. Это было невозможно, это было невероятно. Но я видел звезду, своими глазами видел.
У Турецкой башни меня ждал Колька. Она заболела, сказал Колька. Когда она болеет, Кольке не обязательно идти в школу.
Из кондитерского цеха артели «Прогресс» наплывали сладкие запахи теплого, еще барбариса.
Парикмахеров я не любил. Даже в самом этом слове — парикмахер — мне чудилось что-то отталкивающее и непристойное. Но исправно, один раз в месяц, когда, по убеждению мамы, ее сына уже нельзя было отличить от Адриана Евтихеева, знаменитого своей волосатостью человека, меня заталкивали в парикмахерскую. Мастер, остроносый человек в пенсне, щурясь, докладывал своему клиенту, что среди детей довольно часто встречаются адиёты, но вон тот рыжий мальчик — это уж, извините, чересчур. А все, что не в меру, просто противно. Даже идиотизм.
Усадив меня на доску, положенную, поперек подлокотников, парикмахер стискивал медными пальцами мой затылок и упорно выталкивал мою голову вперед. И все это делалось ради того только, чтобы спросить, в какрм году я последний раз мыл шею. Не выдержав, я рывком освобождал голову, и тогда парикмахер всплескивал руками:
— Смотри, он прямо как живой.
Иногда парикмахера одергивал его сосед справа:
— Мотя, так можно нарваться на неприятность.
— По-моему, — возражал Мотя, — я уже нарвался.
Прикладываясь к моему затылку леденящей сталью нулевки, парикмахер перегибался в нижайшем поклоне и трогательно интересовался моими вкусами:
— Как прикажете обработать, мюскаден?
Впоследствии я узнал, что мюскаденами во Франции в конце XVIII века называли юнцов из золотой молодежи, душившихся мускатными духами. Возможно, Мотя точно знал смысл этого слова — в конце концов парфюмерия могла предъявить на него не меньше прав, чем история, — возможно, просто догадывался, но слово это приводило в бешеный восторг всех — и мастеров и клиентов. Успокоившись, один из клиентов сказал, что его трехлетний пацан тоже страдает ночным недержанием. Разумеется, этого было достаточно, чтобы мюскаден стало самым ненавистным для меня словом.
Упершись коленом в подлокотник, Мотя выстригал на моей голове пыльный тракт, шедший от затылка через макушку до самого лба. После второго захода Мотя начинал усиленно чихать. Отчихавшись, он очень серьезно спрашивал меня, что это за манеру я взял сажать себе на голову собак, и притом бесхвостых. Я мог возразить ему, что среди моих знакомых собак нет ни одной бесхвостой и, стало быть, уже хотя бы поэтому он врет. Но какая-то непонятная сила побуждала меня держать язык за зубами, и, честно говоря, сегодня я могу быть благодарен Моте за то, что он первый позволил мне постичь великие преимущества молчания в сравнении порою даже с самым метким словом.
Читать дальше