— А хлеба, хлеба сколько! Боже мой, сколько хлеба!
Это говорит Женькина мама, мадам Кравец.
— Вы говорите — хлеб. Если бы вы знали, какую квартиру я оставила! Какую квартиру, мадам Кравец.
Женькина мама, мадам Кравец, отлично знает, какую квартиру оставила Елизавета Борисовна. И Женька тоже знает, и даже если бы он никогда не бывал в этой квартире, он все равно знал бы, что два окна выходили прямо на Соборную площадь, что возле окна, слева, стояло пианино — «Карл Гааз»! — а рядом с пианино трюмо — стекло прозрачное, как слеза ребенка, а на стене персидский ковер — два сорок на три шестьдесят…
Господи, да заткнется ли она когда-нибудь!
— …а в гостиной гарнитур: ореховый стол и шесть стульев, а в спальне… Вы же были у меня в спальне?
— Была.
— И я был.
Ну, конечно, были: в тот день Елизавета Борисовна как раз купила зеленое покрывало с бахромой…
— Самолеты!
Поднявшись рывком, Женька застывает в нелепой позе до смерти напуганного человека. Елизавета Борисовна с ужасом глядит на Женьку, словно от него одного зависит — быть самолетам или не быть. Продержавшись с минуту, Женька сообщает, что гула уже нет, что самолеты отбомбились и повернули, должно быть, обратно.
— Боже мой, боже мой, — шепчет Елизавета Борисовна, — опять бомбы! Каждый день бомбы.
— Война, — говорит Женькина мама.
— Да, да, война, — повторяет Елизавета Борисовна, как будто вот только сейчас, сию минуту, она вдруг поняла, что на земле действительно война, именно война, а не что-то другое.
У Чабанки, неподалеку от берега, горел танкер. Огня не было — танкер тонул в густых клубах дыма, клубы всходили из недр моря, но море оставалось спокойным и безучастным. Горел танкер третьи сутки, никто не боролся с огнем, и почему-то казалось, что на танкере никогда не было людей и что вот так, в клубах черного жирного дыма, он еще простоит и сто и тысячу лет.
— Боже, какой ужас! — шептала Елизавета Борисовна. — Ксения Андреевна, посмотрите: это же пароход?
— Пароход, конечно.
— Пароход, а горит, как спичка. Тихий ужас.
И всегда у нее все горит, как спичка, и всегда у нее тихий ужас, думал Женька, и никогда не поймет она того, что вот так болтать и трепаться — тоже тихий ужас. Почему люди не умеют смотреть молча? Видишь — молчи, молчи, если знаешь, что твои слова останутся только словами.
Километрах в пяти от села дорогу запрудили коровы. Они едва плелись, неожиданно останавливались и бестолково озираясь, тоскливо и тягуче мычали. Рядом с подводой, не опережая ее и не отставая, тяжело ступала огромная корова, бурая с белыми пятнами. Женька знал эту корову издавна, еще с первого класса — она была нарисована в букваре и под ногами у нее были аршинные буквы — ко-ро-ва. Теперь эта корова шла Женькиной дорогой, на восток, и Женька мог рассмотреть ее подробнее, чем тогда, в букваре. Она не очень изменилась с тех пор — только глаза стали чуть печальнее и голова отяжелела. Но вымя ее Женька увидел впервые — огромное вымя с огромными, как рожки гигантской улитки, сосками и тугими синими жилами. Корова неестественно широко расставляла задние ноги, оберегая переполненное, изболевшееся вымя от толчков, которых было столько же, сколько шагов в тысячекилометровой дороге на восток.
За коровами присматривали три человека — все трое на конях. Мужчины, а не на фронте, — удивился Женька и тут же подумал, что сам он на целую голову выше мамы и что вот эти трое тоже, наверное, смотрят на него и удивляются, почему он здесь — в безрукавке, в сандалях, среди баб и мешков с барахлом, а не там, в Одессе, — с винтовкой, в гимнастерке и сапогах.
Потом, когда один подъехал поближе, Женька увидел, что вместо левой ноги у него деревяшка и этой деревяшкой он пинает лошадь в бок. И Женьке захотелось объяснить ему: дядя, а мне — четырнадцать с половиной. Но этот, с деревяшкой, даже не посмотрел в Женькину сторону, а двое других были далеко. Врезаясь в гущу стада, они хлестали коров нагайками, и те, убегая от боли, бросались почему-то назад и в стороны. Погонщики бешено ругались степными металлическими голосами, без устали поминая коровьих матерей и предков их в третьем и четвертом коленах.
Изойдя бесполезной яростью, они пропускали стадо вперед и равнодушно, как бедуины в песках, глядели в даль, такую же призрачную и такую же настоящую, как горизонт, ее вечное укрытие.
Усевшись на козлы, Женька тряхнул вожжами, отчаянно завертел кнутом и засвистел. Обеспокоенные лошади, напряженно вытянув шеи, пробивались вперед сквозь необъятные брюха коров. Бурая с белыми пятнами корова отстала, и это почему-то огорчило Женьку.
Читать дальше