В первые дни по приезде в Таганрог у меня появились надежды на лучшее. Государь был деятелен, помогал расставлять мебель в комнатах императрицы и, влезши на табурет, сам вбивал гвозди для картин. Мужчина в сорок семь лет – не старик, но тогда же, спрыгнув с табурета, еще с молотком в руке, он заговорил со мной о любви к жене и, в частности, сказал: “В старости некоторые вещи важны нам не меньше, чем в молодости. Тогда – как первые, теперь – как последние”. Меня ранила смиренность, с какой он принял свое поражение.
Градоначальник Папков предоставил ему свой недавно отделанный дом на Большой Греческой улице, одноэтажный, но с подвальным этажом для прислуги. Здание имеет восемь комнат, не считая сквозной залы, из них государь занял две: одна служит ему туалетной, вторая – кабинетом и спальней. Остальные шесть, не считая залы, отведены императрице с ее фрейлинами. Свитским наняли квартиры по соседству, на Малой Греческой и Петровской.
Елизавета Алексеевна прибыла спустя неделю. Государь окружил жену заботой, старался предупредить каждое ее желание. Однажды на прогулке ей приглянулось место на берегу моря, возле Карантина; она сказала об этом мужу, и он распорядился разбить там сад. Больная стала оживать, в лице появились краски, на губах – улыбка. В отношениях между собой супруги вели себя, как в первые месяцы после свадьбы. За глаза все называли их молодыми , но я понимал, что, если круг жизни замкнулся, придя к своему началу, ничего хорошего отсюда выйти не может. Не воскрешение былой любви, а упадок сил заставлял их искать прибежище друг в друге. Угасшие страсти – не самый прочный фундамент для новой жизни, а я имел основания думать, что государь возвратился к жене душой, но не плотью. Этот ангельский союз казался мне прологом другого – того, который соединит их на небесах, и тем скорее, чем меньше требуются им грешные тела для скрепления его здесь.
Идиллия закончилась, когда за завтраком государю попался камешек в сухаре. С озабоченным видом он поковырял его ногтем, встал, подошел к окну и стал рассматривать при солнечном свете. Елизавета Алексеевна убеждала его не тревожиться из-за такого пустяка, но он довольно грубо ей ответил и приказал исследовать, что это за штука и откуда взялась в хлебе. Вилье нашел, что камешек – самый обыкновенный, призванный для допроса хлебопек покаялся в недосмотре, но завтрак был испорчен, государь никак не мог успокоиться. Меня напугал его ни на чем не основанный страх быть отравленным. Было чувство, будто он не в силах совладать с живущим у него в душе беспричинным ужасом, и в отчаянии хватается за что попало, лишь бы найти ему сколько-нибудь разумное объяснение.
Дня через три в комнатах внезапно потемнело от сошедшихся над городом туч. Работая, государь попросил зажечь свечу у него на столе. Через полчаса тучи разогнало ветром с моря, снова стало светло, но свеча продолжала гореть. Он не обращал на нее внимания, пока я не имел глупость указать ему, что жечь свечи днем – к покойнику в доме. В Царском, где разросшаяся под окнами его кабинета сирень заслоняет дневной свет, он не раз слышал от меня то же самое – и смеялся над моим суеверием, а сейчас, побледнев, принялся дуть на свечное пламя, но от волнения не мог потушить. Мне пришлось сделать это самому.
А неделю спустя он вернулся с прогулки взволнованный, пригласил меня к себе в комнату и спросил: “Помнишь того кляузника в Перми, на гауптвахте? Он еще хотел открыть мне какую-то тайну”.
“Мосцепанов”, – подсказал я его фамилию.
Государь повторил ее с таким выражением, словно она могла сообщить о своем владельце нечто очень существенное, чуть ли не раскрыть его тайную природу. Затем, плотно прикрыв дверь, хотя и без того нас никто не мог слышать, сказал: “Сегодня я видел этого человека”.
“Где?” – изумился я.
“В толпе зевак, ожидавших моего выхода, – ответил он. – Я хотел подойти к нему, смотрю – его уже нет”.
Я начал доказывать, что это невозможно, Мосцепанов приговорен к ссылке и должен находиться в Сибири. Говорить о его смерти не хотелось. Во-первых, встал бы вопрос, почему я об этом знаю, а он – нет; во-вторых, такая новость пробудила бы в нем мысль о близости собственной кончины, которую сулит ему встреча с призраком.
“Нет, я его узнал”, – сказал он с поразившей меня мрачной уверенностью.
И добавил: “Значит, этот человек мертв”.
Я постарался не выдать своих чувств, но не мог не вспомнить, что, как уверял Сократ, дар прозорливости люди обретают на краю могилы.
Читать дальше