В мае Ибрагим-паша двинулся из Наварина к Навплиону. Греки преградили ему дорогу в Мани, на склонах горы Малия, и опять, как под Кромиди, при виде стройно надвигающихся на них египетских батальонов в панике бежали – все, кроме тысячи человек во главе с Дикайосом. Этот развратный поп и продажный министр воодушевил их речью о том, что они, подобно спартанцам царя Леонида, падут в бою, зато народ сложит о них песни. Я не слыхал народных песен о сражении в Фермопильском ущелье и не уверен, что они существуют, но о Дикайосе запели через неделю после его гибели.
Я слышал, как Хара поет о нем в своей бильярдной, но жизнь фантастичнее его песенных подвигов. Мне говорили, что после боя арабы нашли безголовое, изуродованное тело Дикайоса и принесли его Ибрагим-паше. Тот велел разыскать голову, а когда после долгих поисков она была найдена, ее приставили на место, тело стоймя привязали к столбу, и египетский вождь отдал воинские почести мертвому герою.
Меня не было на Малии. Незадолго до того правительство доверило мне сформировать пехотный полк, чего я добивался два года, между тем Ибрагим-паша приближался к Навплиону и легко мог бы им овладеть, как вдруг повернул к Триполису. Греки приписывают это помощи какой-то чудотворной иконы, хотя чудо объясняется просто: англичане пригрозили Ибрагим-паше бомбардировкой с моря, если он решится на штурм столицы.
Кондуриотис – человек Лондона. Его победа над Колокотронисом, напрасно обещавшим нам помощь императора Александра, означает усиление английской партии и ослабление русской, а поскольку слова греки и тайна несовместимы, я, чтобы избегнуть опасных в моем новом положении вопросов о получаемых мной депешах из Петербурга, прекратил переписку с Костандисом. Два его последних письма ко мне остались без ответа.
Игнатий Еловский . Журнал камер-секретаря императора Александра I
Сентябрь 1825 г
К осени здоровье императрицы Елизаветы Алексеевны ухудшилось, доктор Вилье настоятельно рекомендовал ей провести зиму во Франции, Италии или на юге России. Государь выбрал не Крым, а Таганрог, и объявил, что не отпустит ее туда одну. Весной они впервые за двадцать лет начали встречаться на вечерних прогулках, а в половине июня произошло полное примирение, чего не ожидал никто из посвященных в историю их брака. Она простила ему Марию Нарышкину, он ей – красавца-кавалергарда Охотникова, давно мертвого. Впрочем, и раньше он не считал свою честь пострадавшей от того, что покинутая им супруга нашла утешение в объятьях другого мужчины, и винил в этом не ее и не Охотникова, а себя. Как император, он не должен был попустительствовать этой связи, чтобы не ослабить основы олицетворяемого им государства, – но человек в нем всегда брал верх над монархом.
Мы, мужчины, не так естественно, как женщины, относимся к телесной любви, и сильнее ревнуем их к их прошлому, чем они нас – к нашему. Полагаю, это чувство не чуждо было и государю, но он сумел над ним возвыситься. Супруги вновь сблизились, и оказалось, что жизнь, прожитая порознь, у обоих пришла к одному и тому же. Раньше они каждый по отдельности навещали могилу их общей дочери, сейчас побывали на ней вдвоем, также вместе посетили могилы Софьи Нарышкиной и той девочки, которую императрица родила от Охотникова. Ее отец погребен рядом с ней, над ними один памятник в виде расщепленного молнией дуба с младенцем между корнями.
Государь решил быть в Таганроге раньше жены и лично приготовить дом к ее приезду, чтобы она с первых дней ни в чем не терпела неудобств. Все восхищались его заботливостью, хотя этот поспешный отъезд выглядел попыткой побега от чего-то такого, что он обречен носить с собой. Государя сопровождали только камердинер, двое слуг, доктор Вилье и я. Свита, в том числе Тарасов с Костандисом, должна была выехать позже, вместе с Елизаветой Алексеевной и ее фрейлинами.
Утром 1 сентября, отстояв раннюю службу в соборе Александро-Невской лавры, государь покинул столицу. У заставы он велел Илье остановиться, встал в коляске и долго смотрел на затянутый осенней утренней дымкой город. Не скажу, что уже тогда мне пришла мысль, что он прощается с ним навсегда, но иначе я не могу объяснить читавшееся у него на лице выражение бесконечной печали. Было ли то предчувствие близкой смерти, или в нем зрело решение сложить с себя бремя власти, и он знал, что никогда больше не вернется в Петербург? Не знаю, и никто не знает, но, если верно второе, не последнюю роль сыграл тут греческий вопрос. Государь предпочел оставить его на совести младшего брата. Он устал и не хотел ничего, кроме покоя.
Читать дальше