Однако и при ружье не надеялся тогда старик остаться живым – ноги отказывались держать его, ружьё оставалось незаряженным. Только вдруг в переднем звере Мицай угадал собаку. Он закричал как мог:
– Давай! Давай, милая!
Тормозя лапами по мелкой колее, псина чуток проехала мимо старика, тут же развернулась и, ероша загривок, стала рядом.
Волки были на подлёте, но при такой внезапности остопились и упёрлись лапами в дорогу, оголив пасти оскалом. Мицай чуя, что собака мелко дрожит, зачем-то запел, по-волчьи вытягивая звуки:
– И-и шли-и два-а гер-ро-о-оя…
Серые от неожиданности опустили на дорогу зады, приподняли морды, прислушиваясь к непонятным звукам. Мицай, выводил завывание, сам не спускал со зверей глаз. Раскачиваясь под волны своей песни, он скользнул рукою в карман, сразу нащупал заряд и так же медленно донёс его до патронника.
От щелчка затвора серые опомнились. Мицай не успел прицелиться. Он и выстрела-то не услыхал… А вот теперь, на тёплой печной лежанке, до самого утра всё видел замедленный звериный взлёт, волчье светлое брюхо, лапы в судороге, затем запрокинутую на спину башку…
Зверь упал на дорогу так, словно ухнулся с небес. Другой было кинулся вперёд, но крутанулся в прыжке, спружинил на всех четырёх лапах, мощным прыжком хватил в сторону и во все лопатки взялся стегать под неяркой ещё луной серую равнину.
Собака за ним не погналась. Скаля зубы, обошла мёртвого бирюка, рыкнула, подошла к Мицаю и заскулила. У старого же не оказалось силы сразу подняться на ноги…
А теперь он лежал на припечике и улыбался, потому что видел Нюшку, которая бежала к нему навстречу по деревенской улице и всё теряла да подхватывала свои чуни…
Мицай ворохнулся со спины на бок, подсунул ладошки под лицо, прошептал:
– Надо пимёшки скатать…
Так до самого рассвета не дался старику сон. Он слышал, как в пригоне фыркала Соня, как взлаивала во дворе собака.
«Не-ет, не Манька…» – подумал о ней старик.
– Не Манька… – прошептал вслух. – Никакая собака не кинет в беде человека…
В бессоннице своей дед старался не видеть Марию, боялся допустить до ума истину приключения. И всё-таки он понимал её намерение разом отделаться и от зверей, и от лишнего свидетеля своей беспутности. Вокруг этой стержневой сути всё крутились и крутились стариковы жизненные понятия. Он ворочался, садился, повторял: «Не Манька», опять укладывался, пока старая Дарья не заругалась на печи:
– Лешак тя вертит! Всю избу расшатал! Какая у тебя там Неманька?
– Да я всё про собаку…
И тут Мицай хлопнул себя по лбу:
– Будь ты весь! Старый пень! Забыл всё с этой собакой!
– Чё забыл? Когда девкой был?
– Письмо забыл отдать.
– Како тако письмо?
– Ну! Закокала! С фронту – како тебе ещё? Катеринино – Афанасьихи. В пинжак на почте заложил, да заканителился…
Дарья уже стояла на полу, ругаясь:
– Обормот! Бабе с начала войны – ни весточки, а он – в пинжак, видите ли, заложил… Куда?! – остановила она деда, когда тот потянулся за портками. – Лежи уж, забывальшик!
Она быстро собралась, приняла от Мицая фронтовой треугольник, сказала на ходу:
– Сёдни Катерина дома ночевала. Гостей устраивала. Успеть бы, пока на ферму не унеслась…
Во дворе на неё заворчала собака.
– Ишшо чего?! В своём дому да под стражей. А ну, пусти, Неманька!
Слыша такое Мицай на припечике хохотнул.
Афанасьевский дом был рублён самим Павлом на большую семью. И сотворилась эта семья скорее обычных. Старшие сыновья – Пётр да Павел, средние – Константин да Николай были принесены в этот мир двойнятами да погодками. Все толстоголосые, съестные, крепкие. Пятым Иван появился на свет – семимесячным, дробненьким, потому залюбованным матерью сильнее прочих. Но к большим годам если не раздался по-афанасьевски, то, проходя под дверной притолокой, гнулся ниже остальных. Восемнадцать ему стукнуло в посевную, а чуток спустя грянула война.
Весь афанасьевский ро́дник разом поднялся из-за обеденного стола, будто собрался на дальние покосы, только никто не взял с собою ни оселка, ни литовки, ни всегдашнего балагурства. Зато приняли от матери благословение да наказ: везде и всюду оставаться верными россиянами!
Павел сам вывел сыновей из дому, сам уселся за руль полуторки, прямо с сиденья машины последний раз обнял свою Катерину, сказал виновато:
– Война, мать! Прости!..
И загудела полуторка длиннее бабьих провожальных стонов, длиннее степной дороги, длиннее всей человеческой памяти. Прощались хлеборобы с нивами, с берёзовыми колками, с неповторимыми запахами родимой земли…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу