Elle a la forme de mes mains
Elle a la couleur de mes yeux
Elle s’engloutit dans mon ombre
Comme une pierre sur le ciel [37] …Принявши форму рук моих И цвет моих вобравши глаз, И канув в тень мою песчинкой, Что растворится в небесах. ( Перевод М. Ваксмахера )
Я глупо спросил себя, чувствуют ли они мое присутствие, упрекают ли меня, и еще задался вопросом, подвел ли я их в первый раз. И подумал: «Тот, кто заводит детей, отдает их в заложники судьбе». Мне показалось, что наконец-то мне открылся смысл этих слов, тогда как, услышав их несколько дней назад, на заупокойной мессе, я счел, что они слишком абстрактны, чужеродны и слишком далеки от моего опыта или склада ума. «Я – заложник их судьбы», – осенило меня сейчас. И тогда я спустился на первый этаж, сел в кабинете – в чужом кабинете, – включил компьютер и написал несколько строк, проникнутых убежденностью:
Знаете, Карлос, я тут все тщательно обдумал и пришел вот к какому выводу. Это не для меня. Не столько потому, что вам, как я понял, нужен не писатель (а восприемник вашего бреда, тот, кто сумеет придать ему ложный престиж «типографского способа»), сколько из убеждения, что вы не говорите мне правды. Я не верю, что Эрре-Аче что-то оставил мне. Зато верю, что вы, простите, лгун и мошенник. Ваше предложение мне неинтересно, продолжать с вами общение я не желаю и прошу вас только об одном – отнеситесь к моему решению уважительно и не пытайтесь настаивать на своем.
Буквально через несколько минут пришел ответ, столь же энергический, сколь и непечатный, и состоявший из трех слов, то есть написан был с ошибкой. Я представил себе лицо Карбальо, где разочарование смешивалось с презрением – презрением неистовым, возогнанным до степени оскорбления и даже угрозы.
И не стал отвечать.
И он мне больше не писал.
В январе 2006 года подошло к концу мое пребывание в Боготе. Я осел в Барселоне, где прожил предыдущие семь лет, и готовился позабыть мой чересчур тесный контакт со старинными преступлениями моей отчизны, а также сосредоточиться на том, что мне предстояло, а не на том, что осталось позади. Мне это удалось, так сказать нечувствительно: вскоре память о встрече с Бенавидесом и Карбальо стала тускнеть и блекнуть, а потом в какой-то незамеченный мною миг и вовсе исчезла, перестала отравлять мое настоящее образами нашумевших убийств (позабылись разлетающаяся, как петарда, голова и позвонок с лоскутьями мяса) и безумными историями о заговорах, которые только подпитывали нашу национальную паранойю и присущее каждому из нас ощущение, что весь мир враждебен нам. Я посвятил себя преподаванию, зарабатывая этим на жизнь и стараясь ничем не разочаровывать своих дочек, ибо знал, что если для меня мои ошибки останутся в прошлом, то их жизнь отметят с первой же минуты – и навсегда. Все говорят, как это ужасно – лепить жизни своих детей по собственной безотчетной прихоти, но я думаю, еще ужасней – что никто с меня не спросит и мне сойдет с рук, если я ошибусь и вылеплю не то, или изуродую их, или, сам того не желая, научу причинять зло другим. И я был доволен хотя бы тем, что могу посвятить себя девочкам, не отвлекаясь на прошлое, не пятная им настоящее. Результатом этого осознанного и добровольного усилия стало упорное забвение. Да, я совершил ошибку, тратя время и засоряя слух химерами, одолевавшими Карбальо и – отчего бы не сказать вслух? – Бенавидеса. Но ошибку эту можно было исправить.
Но можно ли и вправду по собственной воле все позабыть? Цицерон в своем трактате «Оратор» рассказывает об афинянине Фемистокле, чья мудрость не знала себе равных. Однажды к нему явился человек образованный и достигший успеха и, представившись, предложил Фемистоклу научить его тому, что в наше время называется «мнемотехникой». Тот, заинтересовавшись, спросил, что может дать эта новая наука, о которой только начали говорить, и гость с гордостью объяснил, что с ее помощью можно будет запомнить все. И разочарованный Фемистокл ответил, что истинным благодеянием счел бы, если бы его научили не помнить, а забывать – все, что захочет. Так вот, в отношении некоторых событий моей жизни (виданного, слышанного, решенного в иные моменты) я вправе считать, что без них было бы лучше, потому что пользы они не принесли, а напротив, доставили неудобства, заставили стыдиться, причинили страдания, но твердо знаю, что забыть их по своей воле не в моих силах и что они по-прежнему будут гнездиться в моей памяти; быть может, рано или поздно они оставят меня в покое, впав в подобие спячки, но однажды я увижу, услышу или решу сделать такое, отчего они проснутся и поднимут голову, ибо невозможно предвидеть, когда вдруг оживут в нашей памяти воспоминания, вселяющие в нас чувство вины или просто беспокойство, причем это их пробуждение сопровождается у нас едва ли не рефлекторной реакцией – кто-то втягивает голову в плечи, будто в него внезапно чем-то запустили, другой бьет кулаком по столу или (если дело происходит в автомобиле) по приборной доске, называемой в просторечии торпедой, словно желает этим резким жестом отпугнуть нежеланные воспоминания, третьего с головой выдает мимика: он крепко зажмуривается, стискивает челюсти, скрипит зубами, и, наблюдая за ними в такие минуты, легко понять, в чем дело. Так и есть, думаем мы – пришло на память что-то неприятное, что-то постыдное, что-то мучительно томящее. Нет-нет, забвение – не в нашей власти, мы так и не научились забывать, не обрели способность управлять тем, как прошлое вмешивается в настоящее, хотя во всеоружии этого навыка легче было бы и думать, и чувствовать.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу