Они молотят воздух и бьют куда попало, сшибая тарелки на пол, переворачивая вазы с фруктами, шинкуя воздух.
И — вполне естественный для такой ситуации поступок, особенно когда ты еще не привык к отсутствию локтей — рав Шули инстинктивно делает шаг вперед, чтобы поправить хоть несколько перевернутых его руками тарелок, перехватить в воздухе хоть горсточку превосходной еды, которая сыплется на пол.
Но с такими-то руками — недвижно вытянутыми, неподвластными его воле — он промахивается мимо стола, его сон оборачивается кошмаром. Он видит себя со стороны — видит себя, беспомощно наблюдающего за тем, как его руки замахиваются, рубят и режут на кусочки его доброго, добрейшего отца, а тот изумленно выпучивает глаза. Под его ударами отец еще больше уподобляется птице: мечется высунутый язык, писк становится громче, изрезанная рубашка — ни дать ни взять перья. Под рубашкой, вдоль рваных ран, выступают бусинки крови.
Утром рав Шули моет лицо и руки, все еще не оправившись от потрясения, вызванного недолгим сном. Сгибает локти, радуясь их подвижности. Затем надевает тфилин и молится, а из головы не выходит сновидение, назойливая картина: испуганные глаза отца, разинутый рот и тот страшный, похожий на копье язык.
Будь он сейчас дома, он — если бы при пробуждении и не позабыл сон начисто — внушил бы себе, что это ничего не значит; самое большее, в разговоре с Мири нервно пошутил бы насчет своего беспощадного подсознания. Но Шули отлично знает, где сейчас находится. А для тех, кто видит сны в Святом Городе Бога, подобные видения и раньше имели глубокий смысл.
Одевшись и намазав солнцезащитным кремом то немногое, что не защищает борода, Шули направляется прямо в Нахлаот. Минует поворот под арку, доходит до следующего, пока не исследованного поворота. Обнаруживает вторую арку, ведущую к дальней лестнице — к той, что ближе к дверям ешивы.
Когда он оказывается в переулке, с другого конца ему машет та женщина в платке. Шули машет в ответ. Женщина машет снова, напористее, подзывая.
Она снова хлопочет у сушилок. Сегодня на них не пергаментная бумага с баклажанами, а противни с жареными подсолнечными семечками: кожура поблескивает, когда женщина раскладывает их тонким слоем.
— Это то самое место, которое вы искали? — спрашивает она у Шули по-английски.
Да, отвечает он, то самое.
— Там хорошие мальчики. Такие вежливые.
— Они ходят в ваш ресторан? — Задавая этот вопрос, Шули чувствует себя весьма смекалистым — ведь женщина не упоминала о своем роде занятий.
— Лоток на рынке. Не ресторан. Я готовлю только навынос.
— Значит, семечки продаются?
В животе у Шули бурчит — отчетливо, громко. Даже не оттого, что завтрак он пропустил: он дико голоден после сна с кровавым пиром.
Выудив из внутреннего кармана бумажника сложенную в несколько раз купюру — двадцать шекелей одной бумажкой, — Шули дает ее женщине. Та с хохотом возвращает ее.
— Что смешного? — спрашивает рав Шули на иврите, несколько уязвленный.
Его иврит смешит ее даже пуще, и рав Шули видит все ее вставные зубы. Он повторяет вопрос по-английски.
— Не знаю, откуда вы ее взяли, — говорит она. — Но такие двадцатки давно уже не принимают. На них теперь ничего не купишь.
— Осталась с моей последней поездки в Иерусалим.
— И вы столько лет носили ее в бумажнике, не вынимали? Как подросток с презервативом?
Шули краснеет. И понимает: ей, верно, кажется, что покраснел он от ее фривольной фразы. А на самом деле — из-за причины, по которой он хранит купюру. Его вновь обжигает напоминание обо всем, что он отверг, а теперь лелеет. В прежние времена, когда он вел жизнь Ларри, он расхохотался еще громче, чем эта женщина, когда отец умолял его хотя бы подготовиться к концу времен. Старик боялся, что Ларри где-нибудь застрянет — застрянет один. Он рассказывал о цадиким, живших среди них, о соседях Ларри по Бруклину, которые тихо ждали возвращения Мессии, — о евреях, которые в буквальном смысле уложили чемоданы и держали их под рукой, чтобы, когда Машиах позовет, не потерять ни секунды и последовать за ним домой, в Израиль.
Шули — а теперь он и сам ждет призыва рассеянных — представлялось, что чемодан — это уж слишком. Но его восхищала стоящая за этим убежденность. И, уезжая в прошлый раз из Израиля, он припас двадцатку — заначил на всякий случай до дня, когда Машиах перенесет евреев всего мира обратно на Святую Землю. Рассудил: не помешает, когда он туда прибудет, иметь при себе деньги на стакан чего-нибудь прохладительного или порцию фалафеля.
Читать дальше