– Ну в Москве.
– А в какой ее части?
– М-м, на западе, кажется.
– Вот-вот, именно на западе. Значит, заря над Пресней – вечерняя, закатная. За ней – непроглядная ночь. А солнышко покатило дальше, светить миру капитала. Россию, господа, спасет отсутствие у них поэтического слуха.
– Провинциал, что вы хотите? Он и жалует одних провинциалов, а казачков в особенности. Москвичей же Спиридон на дух не переносит и печатает, если только в ЦК пожалуются и оттуда нажмут.
– Холуйское отродье!
– Но, но, но! – осадил Чернышевского Штейн.
Как он тут вдруг оказался? Будто воздух уплотнился в его тучную фигуру.
– Я не позволю порочить товарища Шестикрылова. Его заслуги и перед государством, и перед литературой признаны, а никого из вас читывать в нашей советской печати что-то мне не доводилось. И еще мой вам добрый совет, товарищи авторы: если так огульно окрестить все казачество, никакого романа мы с вами не напишем. И все вы погибнете бесславно. Без любви творить нельзя. А тот же Горюнов хоть и смертельный наш враг, но, по трезвом размышлении, у меня даже некоторую симпатию вызывает. Человек в любом сословии может остаться человеком.
Какой-то неклассовый подход у нашего чекиста, отметил Фелицианов. От нас, что ли, интеллигентским гуманизмом заразился? Но вслух высказал совсем иное:
– Я вижу, господа, все, в общем-то, приняли стилистику, ритм, манеру мышления, заданную Александром Максимовичем. На мой взгляд, есть резон каждому из нас своей рукой переписать странички, с которыми мы только что ознакомились. Это позволит быстрее войти в ритм нашей общей прозы. А потом уж раскинем по главам задание всем.
До чего ж приятно старинное обращение «господа»! И надо сесть в тюрьму, чтобы безбоязненно величать так друг друга.
* * *
Легко давать дельные советы. Исполнить самому не так просто. Сколько ни бился Георгий Андреевич, а никак не получалось просто и бесхитростно переписать текст Чернышевского. Все у него норовило высказаться своими, фелициановскими словами, и нельзя сказать, чтобы это было к лучшему. Он измучил первый абзац, второй… К концу четвертой страницы все же сумел подстроить дыхание под мелодию романной фразы, но и тут как-то было ему тесновато и наружу просились свои слова. Выпустив их на простор чистого листа, Георгий Андреевич обнаружил, что теперь его собственная стилистика не разрушает достигнутой Чернышевским гармонии, и взялся переписывать с начала, строго отвешивая меру дозволенности.
В минуту, когда Фелицианов весь как бы исчез, обратившись в точку на кончике пера, послушного лишь рождаемой фразе, ее ритму и сквозь ритм увиденному лучу солнца в казацкой хате, как он осветил жирный лист ваньки мокрого на окне, и задвигались, чередуя под моргающим взглядом семилетнего Арсения теневые и освещенные лепестки оконного цветка, ах, тавтология попалась: «на окне» и «оконного» – и стремительный поиск выхода: заменить? усилить, реализовав как прием? – вот в эту минуту постучали в дверь.
Доннерветтер! Сорвалось! И уже не восстановишь – ускользнуло. Тень слова мелькнула и исчезла, и звон трамвая на бульваре, чугунный нос Гоголя, барометр на стене, пепельница под рукой, полная окурков, выступили из позабытой реальности.
– Да, да, войдите, – подавив раздражение, злобу и досаду, отозвался на стук Фелицианов.
Явился преображенец.
– Вы простите, Георгий Андреевич, но мне не дает покоя отсутствие в романе полезных исторических сведений.
– Да, но мы вроде бы пришли к какому-то общему выводу.
– Никак нет, позвольте с вами не согласиться. Вы просто большинством задавили меня, а я не нашелся, чтобы возразить с достаточной убедительностью. Я среди вас единственный хранитель традиций терских казаков, и, если мои сведения вам не нужны, я не считаю себя вправе отбывать срок в таких неестественных условиях.
– Условия нашего содержания зависят не от меня. И даже, думается, не от нашего тюремщика господина Штейна.
– Это не играет роли. Я чувствую себя здесь лишним. Нет, не то! Согласитесь, уважаемый Георгий Андреевич, есть какая-то подлость и двусмысленность в нашем положении. Я сижу полтора уже года, видел в тюрьме разных людей, поверьте, очень достойных… Уж вы-то не хуже меня знаете, что за варварство и дикость наши тюрьмы. Но не пойму – за что нам такая привилегия? Мне стыдно. Перед товарищами, оставленными в камере. Будто я их предал и теперь ем их хлеб, пью их кофе… Вы все писатели, может, вы этого и заслуживаете в силу, ну-у, таланта, что ли. А я… Я офицер, человек службы и чести, я не могу…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу