Должность в ВЧК была куда скромней, чем в наркомате финансов, но с каким облегчением Штейн сбросил с широких плеч не по ним высокий чин и окунулся в работу, знакомую со стороны противоположной: то его ловили в сети государственной карательной машины, теперь он, мстя за свою оплошность в 1909 году. И вот что значит слово – до Штейна только году в двадцатом дошло, что теперь он сам оказался в жандармах, но это вызвало только насмешку над прихотью судьбы. В конце концов, не до рассуждений, когда республика в кольце фронтов.
Рассуждения нагнали не спросясь. Стали невыносимы утренние пробуждения. Нет, не совесть, совестью старого большевика не проймешь. Он видел, что его родное ОГПУ теряет голову и чувство меры. И добром это не кончится. Нет, не кончится.
Карающий меч революции ржавел на глазах. В ЦК партии обнаружилась какая-то фанатическая жажда разоблачений. Мало им реальных врагов, подавай теперь «потенциальных». Того гляди дело дойдет до контрольных цифр и особой строки в Госплане: раскрыть двенадцать заговоров, разоблачить сто террористов, четыреста шпионов и триста диверсантов. Подать на жаркое потенциального врага нетрудно, но что толку? Мы еще не можем обойтись без буржуазных специалистов, а пролетарские выучатся, дай бог, лет через тридцать. Правда, по дороге на работу эти трезвые мысли улетучивались, и в кабинете уполномоченный ОГПУ Штейн впадал в азарт умственной борьбы с противником, из которой чаще всего выходил победителем.
Глодало другое. Центральный аппарат романтического ВЧК-ОГПУ превращался в контору. Уже превратился. По коридорам стали ползти сплетни. Это бы полбеды, но тихие оговоры за спиной стали обретать физическую силу, и начались какие-то странные игры: опытных, старых чекистов потихоньку убирали из Москвы, «на укрепление» то каких-нибудь тмутараканских органов, то вообще на хозяйственную работу, а на их место сажали людей не самых, по мнению Штейна, достойных. После смерти Дзержинского это таинственное перемещение кадров обрело характер лихорадки. В нем вдруг снова, как в годы подпольщины, заговорило чувство опасности.
Пили чай в узком кругу соратников, и Фриновский невзначай бросил фразу: «Ну ты, Арон, известное дело – человек Менжинского». Тут Штейна и ожгло. Хотя что особенного? А то – когда служащие раскладываются по именам начальства, жди беды. А в ОГПУ с недавних времен едва ли не к каждому приклеивалось: человек Дзержинского, человек Менжинского, человек Ягоды. Ягода влез в особое доверие к Сталину, приносил на хвосте новости из Политбюро и устные директивы, гораздо более обязательные к исполнению, чем письменные приказы и распоряжения самого председателя ОГПУ. И вот что настораживало опытного Штейна: по слухам, «люди Ягоды» обкладывали верхушку самого ЦК ВКП(б). Когда-то такого рода деятельность сгубила Третье отделение. В архивах царского министерства внутренних дел Штейн однажды обнаружил заключение сенатора Шамшина о работе этого пугала всей России. Профессионального революционера, Штейна изумило, что на сыск в среде царских сановников средств тратилось неизмеримо больше, чем на преследование народников. Тогда это немало потешило чекиста. Сейчас, когда в те же игры подозрительный Сталин втянул ОГПУ, не до смеха.
Он почувствовал себя в западне. Добровольно из ОГПУ не уходят. Технология прощания со слабонервными была отработана еще в восемнадцатом году. То машина наедет на бывшего чекиста посередь пустой улицы, то кирпич упадет. Всякое может случиться с человеком, которому опротивела наша служба.
Но Штейну повезло. Его «бросили» на создание особой группы, дело потихоньку двигалось, и хотя чуть не лопнуло в один прекрасный день, но все же настал миг, когда Арон Моисеевич простился с Лубянкой. Наверно, это опять было понижение, но иному повороту в карьере радуешься больше, чем самому почетному возвышению. Он выбывал из опасной игры в центральном аппарате, обретал относительную независимость, а само дело представлялось крайне интересным. Если бы не нюансы.
Ситуация с Фелициановым была идиотской. Загребли его случайно, по записной книжке арестованного Панина в ту пору, когда Штейн получил новое задание от Менжинского. Готовясь к допросу, а главное, уже в ходе разговора, даже с первого взгляда уполномоченный ОГПУ решил, что Фелицианов мог бы сгодиться ему, о чем и было доложено первому заму председателя, и Менжинский, посмотрев на подследственного, одобрил выбор Штейна. Но чуткие стены Лубянки донесли о создании особой группы под крылом Менжинского Железному Феликсу – принципиальному противнику всех и всяческих игр с классовым врагом, и сама идея была едва не угроблена. Тем временем ушлый Лисюцкий дожал Фелицианова, и тот едва не подвел себя под расстрел. Во всяком случае, сам Лисюцкий хлопотал о высшей мере социальной защиты советского государства от несостоявшегося филолога и проявил при этом упорство фанатическое, добравшись до кабинета Ягоды, которого без труда убедил в чрезвычайной опасности Фелицианова для общества. Видно, Люциан Корнелиевич никак не мог смириться с прихотью природы, одарившей его двойником. Но для Штейна, романтика сыска и в известной степени идеалиста, настырность Лисюцкого означала необходимость влезать во внутриведомственные интриги, искать защиты для Фелицианова у Менжинского, а в лице товарища по работе схлопотать смертельного врага. Неизвестно, чем бы кончилась эта борьба, но ягодовские костоломы угробили Панина, и дело развалилось. Штейн сумел добиться для своего подопечного относительно мягкого приговора. Да на всякий случай из газетного отчета о разоблачении шпионской группы Панина и Любимова имя Фелицианова убрали. В июле Дзержинского, грех говорить, но слава богу, не стало, и затея его первого зама воскресла.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу