* * *
Жорж чувствовал себя в том градусе воодушевления, когда мысль возникает самопроизвольно, ты только чувствуешь, что задел-таки истину, хорошо б зацепиться, чтоб хотя бы запомнить, но возникает еще одна мысль, тянет за собой другую, это как в лесу попасть на грибное место, в азарте отмечая каждый белый гриб, чтоб потом, когда он уже в тарелке, вспомнить, где ты его нашел, при каких обстоятельствах – отгибал еловую лапу или едва не наступил на него на открытой полянке. Безнадежное дело – ни за что не вспомнишь. Как и сегодня, возвращаясь гулкой ночью домой, будешь нести еще не остывшую радость рождения мысли, но хоть убей не вспомнишь, о чем она была.
Нет, конечно, кое-что запомнилось – о климатической доминанте русского характера. Мы, дескать, хорошо понимаем, что предки наши избрали не самые лучшие края для укоренения, но вот прожил три года в другом, гораздо лучшем, чем наша Средняя полоса, климате и понял, как узок мой собственный ареал. Степь, море, робкая зима, больше смахивающая на нашу осень, – красиво, конечно, но не для меня. Я мог там жить лишь старыми открытиями, я ничего нового не придумал, не открыл. И не только потому, что работа съедала все время без остатка, – не было своей стихии.
Конечно, Жорж тут еще некоторое лукавство допустил, он как бы оправдывался перед Ариадной, что письма его были скудны мыслью, не ответили ее ожиданиям, пусть даже и завышенным. Впрочем, уловка эта замечена не была, комплимента он тоже не удостоился – да и не нужны ни утешения, ни комплименты: Жоржу казалось, что Ариадна сегодня вся распахнута ему навстречу, как не было с ней в самые лучшие моменты их романа. Она сегодня тоже в ударе, ритмы мысли совпали, а тут еще искренняя радость перед влюбчивыми пушкинистами и подругой: Жорж ведь и их увлек своим красноречием и был вдобавок тактичен и щедро позволял распушить перья Шуре и Юре, они были им покорены настолько, что, когда кончилась принесенная Жоржем бутылка вина, сами вызвались сходить в магазин.
Засиделись за полночь, и настала пора прощаться, и Ариадна глядела на Жоржа распахнутыми во всю синеву глазами.
И всю жизнь будет Жорж вспоминать эту минуту у порога – Ариадна глядит на него ожидающими влюбленными глазами, а он – идиот! тупица! тюфяк! – чего-то застеснявшись, уходит вместе со всеми. И ведь была еще возможность расстаться с Шурой-Юрой и Мариной, хлопнуть по лбу – мол, забыл – и вернуться немедленно! Нет, он, видите ли, мысль недоговорил, за фразой погнался.
А на другой день Ариадна была насмешлива, надменна, и опять ей некогда, и опять гордый Жорж молча глотает обиду и ждет встречи, как нищий подаяния.
* * *
В кругах литературных его встретили сдержанно, как-то нарочито припоминая: ах, да-да, вы еще какие-то лекции в Политехническом читали. Давая тем самым понять, что литературная Москва прекрасно обошлась без него и уже потекла по намеченному каждым для себя руслу. И не надо портить своими словоизвержениями отпечатанную и растиражированную карту литературной столицы.
Из Пролеткульта давно уж вытеснили наивных просветителей. Ни о какой Вольной Академии духовных знаний, с которой когда-то носились, вспыхивая очарованными глазами, Белый и Бердяев, и заикнуться невозможно, ее нынешней весной запретили, но уже никто будто и не помнил, что была таковая. В Пролеткульте царствовали полуграмотные идеологи из мелких комиссарчиков, верховенствуя над вовсе безграмотными стихоплетами истинно пролетарского происхождения. Эта публика теперь осмелела, а когда русский простой человек смелеет в новом для себя обществе, где только что робел, не смея глаз поднять на ученого барина, из него тотчас же выпирает мстительная наглость и самомнение.
Группы футуристов рассыпались, куда-то исчез, как сквозь землю провалился, полусумасшедший Хлебников, и только месяц спустя после возвращения Жорж узнал, что Велимир умер где-то в новгородской глуши в чудовищной нищете на руках у художника Петра Митурича. Незадолго до того в Москве и Петрограде среди знакомых поэта собирали деньги в помощь ему, и вот что странно: Велимир категорически запретил обращаться к Маяковскому. Жорж обиделся за Маяковского. Он-то мечтал, что приедет в Москву, и в доме его будут собираться все талантливые люди, и не старичье, как у Телешова, а наисовременнейшие деятели пера и кисти. А тут два великих футуриста – и такая вражда.
Но первая же встреча с Маяковским радости не принесла. Больше досады. Поэт встретил своего бывшего истолкователя с холодным равнодушием. Фелицианов остался в его глазах в преодоленном прошлом, оруженосцем желтой кофты, хотя к восемнадцатому-то году, когда состоялось их знакомство, он давно ее сносил и выбросил за ненадобностью. И вообще в Маяковском стало заметно надменное пренебрежение к былым своим адептам. Каменский, Крученых как-то помельчали около него и чуть отдалились, зато приблизился неприметный блондинчик Коля Асеев, он ловил каждое слово Маяковского, преданно заглядывая в глаза. Угодивши из бунтаря в пролетарские, точнее было бы – государственные – поэты, Владимир Владимирович тут же распустил в себе барина. С ним стало невозможно общаться на равных. И эта Лиля с буравчатыми глазками, она сортирует старых и новых знакомых, эдакий апостол Петр при вратах поэзии. После двух-трех встреч Фелицианов потерял всякую охоту общаться с Маяковским.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу