Я вижу свою , а значит, нашу с тобой жизнь, если бы я ее не проворонил, неясно где, но непременно на горячих камнях, у теплого моря, в тени лимонов и олив. Ты ведь всегда, я помню, зябла и ненавидела всегда шашлычную гарь и вонь пельменной жижицы, всегда, я помню, тосковала о горячих камнях, о теплом море и о запахе лимонных деревьев… Неважно, на каком языке мы говорили бы с людьми на тех камнях. Чтобы все необходимое сказать, достаточно десятка слов на всяком языке. Неважно, чем бы занимались мы на тех камнях, кроме того, что были бы счастливыми богами. Да чем угодно, тем же, что и все вокруг: когда человек счастлив, ему без разницы, чем заниматься.
Незадолго до бегства из Хнова я оказался в нашем областном центре и там встретил тебя. Ты почти не изменилась, была весело возбуждена и рада меня видеть. Ты позвала меня к себе на чай. Я увидел твою семью: дочь и мужа. Дочь, как я успел заметить, любит сладкое: пока вскипал электрочайник, она успела съесть все сливочные помадки, что я принес к столу. Муж, как я заметил, был с руками: пока мы пили чай, он, грохоча молотком по всему дому, ловко ладил самодельные книжные полки. Он спросил у меня совета, стоит ли приделать к полкам стеклянные дверки или шторки. Я отсоветовал. Пусть книги дышат; надо лишь чаще протирать их тряпочкой от пыли. На две минуты мы остались с ним наедине. Он кивнул в сторону кухни, куда ты вышла с дочерью, и сказал: «Сама судьба дала мне ее в руки; понимаете?»
«Конечно, понимаю, — ответил я. — Я даже знаю имя той судьбы…» (Но — нет; этих последних слов я вслух не произнес.)
…Железный женский голос покатился над головами в певучей тишине ночного терминала:
— Пасссажир Ладошкин Иван Артемьевич, вылетающий рейсом в Минск. Просим вас немедленно пройти на посадку… Внимание. Ладошкин Иван Артемьевич. Срочно пройдите на посадку.
Почему Ладошкин? Опять Ладошкин! Сколько можно говорить… Л а дожкин я, Л а дожкин!.. Я оторвал голову от барной стойки и, возмущенный, сказал соседу:
— Не Ладошкин я! Л а дожкин!
— Да хоть бы и Л а душкин, — сказал сосед. — Если ты — он, беги, пока ждут. Не то останешься.
Я подхватил ручную кладь и побежал.
Я успел, но отдышаться смог лишь после того, как самолет оторвался от земли и начал набирать высоту. Ложась на курс, он сильно накренился, и небо за моим иллюминатором поднялось незримым в ночи черным занавесом, на котором, как пшеничное поле, волновалась и волнами перемигивалась россыпь огней города Борисполя. Самолет выровнялся, занавес с огнями опрокинулся, сполз куда-то вниз, исчез; сплошная черная ночь была за иллюминатором — но в глубине ее лениво вспыхивала и гасла одинокая сигнальная лампа на невидимом во тьме крыле.
Наладив дыхание, я продолжил придумывать роман о своей не своей жизни. Я уже знал примерно, какими событиями и подробностями он будет наполнен; оставалось лишь сочинить финал, чтобы роман обрел цельность в моей голове. Я дал волю вымыслу — слишком много воли, потому что представил, как мой герой, от имени которого я поведу повествование, завершит бессмысленный круг во времени и пространстве, вернется в Хнов и встанет лицом к классу, — я и всегда ведь вел уроки стоя… Мой герой встанет спиной к доске, сплошь покрытой разводами засохшей воды с мелом, и обратится к ученикам — этим новым для него лицам, и скажет им, пожалуй, вот что:
«Стихи, которые вам задали выучить к этому уроку, учить совсем необязательно. Вы лучше лишний раз перечитайте их, и про себя, и вслух. И главное запомните, уже не о стихах. Любовь не прощает трусости. Если вы всем сердцем и всей кожей чувствуете, что вас она нашла, ваша любовь, не трусьте, не бегите от нее в ужасном страхе, что ваш привычный мир вот-вот перевернется весь. Иначе судьба плюнет вам вслед, откажется быть вам поводырем, забудет о вас, и вы сослепу пойдете по чужой, ненужной вам дороге. Обрастете ли вы жизнью по пути или умудритесь пройти его налегке — это заведомо неважно: вы шли не по своей дороге, и в конце вас ждет тоска, досада и недоумение. Ничего не бойтесь, дети. Вообще ничего.
Но никогда не ройте норы в сухом песке».
Сигнальная лампа за иллюминатором словно бы вторила мне своими мягкими мерными вспышками. Мне надоело думать о романе, который я, как ни крути, навряд ли напишу когда-нибудь. Я вызвал в памяти лица Гриши и Хомы, знакомые мне лишь по фотографиям; я попытался, глядя в ночь, представить их вживую… Когда они уселись, умостились в своем рукотворном укрытии, лицами к Киевскому морю, — они, должно быть, чувствовали себя в безопасности… Лампа в ночи загорается, гаснет, усыпляет… Я вдруг увидел сияние солнца над светлым оловом воды, увидел все, что видели они в свои последние минуты или, может быть, секунды. Яхта под высоким парусом скользит в дымке дальнего берега. Птица плывет над водой, и тень ее летит над оловянной рябью. Моторная лодка звенит вдалеке, вздымая винтом волну и медленно накатывая ее на оба берега. Большая рыба с упругим усилием выпрыгивает из волны и, вспыхнув чешуей в сиянии солнца, с тяжелым плеском возвращается в воду. Прямой и рыхлый след самолета прочертил синеву небес, немного позже послышался его рокочущий гром… Они сидели и молча смотрели перед собой, обхватив коленки, не шелохнувшись… Я еще не спал, глядел в ночь и все пытался убедить себя, что прежде, чем первые языки сухого песка лизнули их макушки, они успели пережить мгновения покоя, красоты, радости и свободы.
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу