Помню, что в эту минуту пламя свечи освещало его лицо. Оно было гладким и блестело, словно пот проступил на нем; помню, что губы его искривились, обнажив желтоватые зубы, и гримаса ярости, которая еще недавно, когда он делал вид, что готов меня съесть, была шутливой, притворной, внезапно обозначилась как неподдельная правда.
Но я почувствовала лишь одно: устойчивый и неизменный мир вокруг пошатнулся, почва уходит из-под ног, вот-вот пол дрогнет и уплывет куда-то, и привычные предметы замелькают, замельтешат, запляшут, как призрачные, бесплотные тени, отбрасывая мерцающее пламя на стены кухни, а в сознании, как эхо, все звучало: Да кто она такая на самом-то деле?
Все это мне вспоминается ясно. Что не ясно, так это то, что было потом. Не помню, что сделала тетушка Сьюки, как накормила меня, как уложила в постель, не помню, видела ли я в тот вечер отца, — ничего этого я не помню. Но знаю точно, что рассказала отцу об этом случае, знаю не потому, что помню, как это произошло или какими словами я все это выразила. Я не помню даже, в тот ли вечер я рассказала ему о произошедшем или же неделю, а может, и месяц спустя.
Но помню утро, когда в доме поднялись вдруг шум и суета, в комнату, где я завтракала, вошел отец и сухо, кратко велел мне не выходить во двор. Позже я увидела в окно, как по залитой зимним солнцем подъездной аллее катит двуколка, правит ею незнакомец с черными баками и зажатой во рту сигарой, в черном сюртуке и черной шляпе, в руках у него вожжи и кнут. Попыхивая сигарой, он говорит что-то, и пар от дыхания, смешиваясь с сигарным дымом, облачком вьется в морозном воздухе. Сзади него — Шэдрах. Я вижу, что голова его замотана в грязные бинты, наподобие тюрбана, на руках поблескивают наручники, а на щиколотках — кандалы.
Шэдраха не выпороли. И не потому, что он, принадлежа к тому нередкому типу рабов, которых никогда и пальцем не тронули, немало гордился этим и мог, если гордость его была уязвлена, оказать бешеное сопротивление. Даже убить. Нет, отец, я уверена, не боялся Шэдраха. Но он считал, что если негра приходится бить, то грош ему цена и лучше с ним расстаться. Надо сказать, что отец мой был человеком гуманным и на моей памяти не продал ни одного раба. Но в истории с Шэдрахом он, возможно, чувствовал, что другого выхода у него нет, даже несмотря на то, что для большинства рабов быть проданным — наказание хуже любой порки плеткой или солеными розгами.
Насколько можно было понять из обрывочных разговоров, перешептываний и сдержанных умолчаний слуг, отец не сказал Шэдраху, что собирается его продавать, а просто отписал в Данвилл и вызвал оттуда работорговца. Тот приехал, и отец, указав ему на Шэдраха, велел тому идти с торговцем. Шэдрах попытался бежать, но был схвачен двумя батраками. Он яростно сопротивлялся, кидался камнями и ранил одного из батраков. Побоями его заставили смириться. Наверное, батраки не очень-то церемонились с Шэдрахом и били его не без тайного удовольствия, ибо Шэдрах ходил в любимчиках, не обязан был работать как проклятый, лакомился курятиной и коврижками и задирал нос перед другими рабами.
— Да-да! Вот тебе крест! — помню, рассказывал мне кто-то из негритят, замирая от ужаса и восторга. — Шэдди саданул Большого Джейка камнем, а Большой Джейк как размахнется, да как даст ему по голове! По голове Старому Шэдди, этому лоботрясу, что день-деньской греется у очага! Прямо по голове он ему вмазал!
Так был сокрушен кумир и величие низринуто в прах.
Повторю еще раз, что не помню, сколько времени прошло с того случая в кухне и до того, как я в последний раз увидела Шэдди в тюрбане из бинтов, увозимого аукционщиком или торговцем живым товаром, или душегубом-работорговцем — называйте как угодно человека этой профессии. Не уверена даже, что видела Шэдди в промежутке между этими событиями. Но перед глазами все же всплывает некая картина: я и Шэдди, и Шэдди молит меня о чем-то, приговаривая:
— Старикан Шэдди, он пошутил. Ведь он любит свою малышку, он смастерил Бу-Бьюлу для малышки Мэнти! Он в жизни не обидит малышку! Обними же, обними его покрепче!
Было ли это на самом деле? Вправду ли Шэдди, испугавшись моего разоблачения, униженно молил о пощаде, или я домыслила эту сцену, придумала ее позже? И правдой или вымыслом было чувство, которое я испытала тогда, чувство, которое живет во мне до сих пор — чувство вины за то, что я пожаловалась на него, наябедничала (вправду или только хотела наябедничать — идея, возникшая по его подсказке, когда он смиренно молил меня), и чувство досады, возмущения тем, как легко пошатнул он мой мир, как мгновенно превратил в бесплотные тени все то, что было твердого и устойчивого в нем, и одновременно чувство любви, моя странная привязанность к нему с его страшными историями и журчащим, как ручей, голосом, и чувство благодарности за Бу-Бьюлу, и такое естественное в ребенке желание ответить любовью на любовь, желание, так и не вытесненное ужасом и отвращением.
Читать дальше