Ведерников только удивлялся. Вероятно, женщин, подобных матери, раньше просто не существовало ни в одном поколении бабок и прабабок. Это был совершенно новый тип, выпавший из естественного хода вещей. Матери недавно сравнялось сорок пять (полуюбилей, чинный ресторан, именинный торт с роем желтых огоньков, из которых один, цепкий, как оса, никак не хотел гаснуть) – но никто не смог бы на взгляд определить ее биологический возраст. При помощи косметических салонов мать превращалась в биоробота, одетого подростком; это не было возвращение молодости – лицо ее, до странности твердое и лишенное теней, совсем не напоминало студенческие снимки, так что человек, не видевший ее с тех самых нежных лет, которые она теперь имитировала, узнал бы ее с меньшей вероятностью, чем если бы она дала годам брать свое. Джинсы, короткие курточки, кеды – все это смотрелось круто, но на самом деле в ее двадцать с небольшим были круглые воротнички и платья в цветочек, а еще Ведерников помнил тяжелое пальто на вате, с большой растрепанной лисой, похожей на жухлую траву, и чопорные ботики на кожаных пуговках, всегда сырые, стоявшие отдельно на серой газетке.
Существо, в которое превращалась мать, изначально не предусматривалось природой – кто же мог теперь догадаться, что у существа на уме? Искусственного в ней было теперь едва ли не больше, чем в самом Ведерникове на протезах. Может, потому она так трепетала перед наладчиком высокотехнологичных конечностей? В том ресторане протезист тоже присутствовал – сидел, развалясь, по левую руку от холодно сиявшей именинницы, свитер корзиной, борода метлой. А однажды под обширным белым халатом Ведерников углядел на изверге полосатый костюм вроде отцовского, с каким-то красненьким значком на лацкане, похожим на леденец. Мелькнувшая догадка заставила его похолодеть и криво усмехнуться. С одной стороны, он не мог представить, что у матери, превратившей себя в неестественное существо, могут оставаться какие-то естественные чувства. С другой стороны, тугие плечистые бойфренды разом куда-то делись. У Ведерникова было мало возможностей для наблюдений: мать он видел редко и так и не побывал в ее личной квартире, остававшейся для него крошечным белым пятнышком на где-то северо-западе Москвы. Раз он подсмотрел, как злокозненный творец искусственных стихий с галантной ужимкой подает зарозовевшей матери ее китайчатый, в золотых драконах, пуховик, а она блаженно вплывает в атласные рукава и нежится в объятиях шелка, стеганого пуха, корявых лап живодера, не сразу разомкнувшихся.
Впрочем, отношения матери с людьми мало задевали Ведерникова: что бы там ни происходило, оно казалось ему таким же отвлеченным, как и его собственные с ней отношения, которые нельзя было определить ни единым словом, обычно применяемым к обоюдным чувствам матери и сына.
А вот Женечка Караваев требовал заботы и по-своему выводил, вытаскивал Ведерникова в люди. Вдруг оказалось, что он уже перешел из шестого в седьмой, что лоб его обметан ядреными прыщами, а под носом пробивается растительность, которую пацанчик то и дело трет нечистым указательным. Оказалось, между прочим, что на ногах его кроссовки Ведерникова: стали как раз, Лида потихоньку отдала и побоялась сказать. Пацанчик, стало быть, теперь буквально ходил по земле вместо Ведерникова, передвигался своей осторожной походкой валкого истукана, оставлял на рыжей грязи, которую не мог перескочить, его, Ведерникова, рельефные следы.
Женечкин дневник в первой четверти сделался особенно ужасен. Новый, но уже истрепанный, с землистым пятном на обложке и махрами выдранных страниц, он весь был красен от учительских сердитых записей – и все время повторялось каллиграфическое требование классного руководителя матери и отцу прийти в школу. Обращение оставалось без ответа: мамаша и папаша Караваевы стоически ничего не подписывали, а может, и не могли подписывать в силу своей фантомной природы. Папаша Караваев стушевался окончательно, его можно было различать только поздними вечерами по круговому вращению теней, когда фонари перенимали друг у друга его сутулую бесплотность, да по тряскому кустику белого меха на черном поводке – то была улыбчивая собачонка размером с ушанку, которую папаша Караваев где-то раздобыл для развлечения супруги, да сам с ней и остался. Наталья Федоровна по-прежнему проводила по многу часов на зеленой скамье перед подъездом, широко расставив холмообразные ноги в обрезанных валенках и глядя в точку, где ничего не было. В ней настолько уже отсутствовали движения мысли и жизни, что мелкие пичуги без опаски садились ей на голову, толсто и глухо замотанную в теплые платки, и вертелись, покачивая деревянными палочками хвостов, поклевывая шерсть.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу