Правда, иной раз выезжаешь в город — это минут двадцать пять от нас на автобусе — и там шум, оживление, мелькание лиц… Свобода! Никто на меня как будто и не смотрит, хоть я и приглядываюсь. Народу — масса, и если за мной установлено широкое открытое наблюдение, то все, все встречающиеся на улицах люди должны об этом знать. Оповещены должны быть и водители автобусов. О, какая нелепость! Да и что я такое, наконец? Будут ли затрачивать огромные средства ради наблюдения за мною? Нет, нет. И уж что угодно, а манией величия я никогда не страдала. Напротив. Скорее — мания приниженности (если такая бывает). Я робею на людях, слова выдавить не могу. Все во мне должно раздражать окружающих. Но придавать себе какое-нибудь значение? Нет, нет.
Да к тому же — и весело в городе. Шумно-весело. Всякий занят своим. Много смуглых, по-настоящему смуглых, южных лиц. Гортанный говор. Незнакомый язык. Большая, широкая, яркая, мимоидущая жизнь! Для того чтобы излечиться от страхов, — говорю я себе, — поезжай в город!
А тут, у нас… Как в западне. И лица — те же, какие оставляла там , уезжая. Только Петиного лица нет. Только лиц, подобных тем, о ком Вы читаете, нет.
Да что же это такое на свете, чересполосица какая-то?
Да как же это так: тут за мной следит человек с собачонкой, прямо по моим следам с ней идет, тут любое мое движение фиксирует психолог, тут я всякую минуту «случайно» встречаю соседку, и сына соседки, и няньку психологов, и пенсионера (гражданина пенсионера!), а там, в двадцати пяти минутах езды, город шумит, смеется, трудится, любит, отдыхает. Южный, незнакомый город. Впрочем, похожий на южные приморские города СССР.
Вот Вы читаете самиздате кую книгу о подвижниках, вышедшую в Париже. И я бы — читала ее свободно, и для меня — эта книга была бы радостью встречи, если бы я не чувствовала себя замкнутее, обделеннее, бесправнее, чем посаженные в тюрьму или в сумасшедший дом. Там — определенность есть, срок есть, обвинение предъявленное есть, надежда выхода из тюремной больницы есть. Там — близкие есть, ожидающие на воле, там есть друзья! И, наконец, там общество есть: тюремное ли, больничное, но — не один человек! Есть у него с кем говорить, есть и кому писать письма, есть, чего ждать, есть, на что надеяться… Да и Вы, читая о его испытаниях, чувствуете свою жизнь не бессмысленной: гордиться им можете, молиться за него можете. И какой у Вас дар особенный есть: через книгу Вы можете стать причастным к судьбам людей, ни разу Вами не виденных, и полнее, осмысленнее, счастливее жить оттого, что живут эти люди на свете. Для Вас книга — живое, трепетное прикосновение, единственная реальная связь с тем миром, которого Вы никогда не видели, вернее, не видели с пятилетнего возраста. И еще, кроме книг, Вы можете через людей, уезжающих оттуда и приезжающих к, вам, дышать московским воздухом. И все, все перед Вами и в Вас оживает.
Да, меня поразили слова Ваши — о том, какую близость Вы чувствуете к посаженным, какую живую причастность к их судьбе, какую боль и гордость за них… И слова Ваши о том, что, благодаря им, Вы чувствуете, что живете не напрасно! Ведь я поняла, поняла Вас: эта книга для Вас — совсем не чтение , это — разговор задушевный, исповедь сердца (может быть, Вашего), и все это не кончается с книгой… Потому-то и тянутся к Вам люди, потому-то у Вас много друзей, что Вы разделяете с ними их боль и душевные тяготы, не отстраняетесь в трудную минуту. Как много Вам дано; возможно ли и мне надеяться на понимание Ваше?
Читая эту книгу, Вы переноситесь мыслями и чувством в тот мир, из которого я уехала (уехала ли?). Да, конечно, уехала: ведь я уже — не там, и Петина жена уже не читает мне его больничных тюремных писем, и люди, близкие Вам (я думаю, они были бы Вам близки), уже не приходят ко мне. Да, мы собирались и просиживали иногда до ночи, и мне бывало порой и страшно, и весело, и я вздрагивала на каждый звонок. Был и телефон у нас (подумайте только: был телефон!), и я боялась не только дверного звонка, но и телефона.
Но помню, лежала я как-то простуженная, вошли мои друзья и бросили прямо в изножие кровати букетик душистого горошка.
Но помню, моя мать в последние годы больше сблизилась со мной и всегда приезжала ко мне в мой день рождения. Она привозила мне полевые цветы.
Полевые цветы… Поля… Нет. Это — не ностальгия. Это — тоска по свободе.
Потому что — посудите сами: свободна ли я?
Вот приходит к нам на днях женщина. Полная, русоволосая, энергичная. Здоровается, но руки не протягивает. Обращается ко мне по имени-отчеству (почему — по отчеству? Ведь тут по отчеству не обращаются!), а своего имени не называет.
Читать дальше