Теперь, когда Будулай открылся им и они поняли его, ему было стыдно, что он чуждался их прежде. Какая гордыня до этого заставляла его спешить мимо их повозок и чуть ли не презирать их за то, что они, отворачиваясь от оседлого своего счастья, сами же, по его мнению, и отказывались от той жизни, которая была для них лучше? А если это потому, что они сами все еще так и не могут разобраться, что же для них лучше? И разве честнее было бы, если бы они целиком положились на мнение тех, кто за них уже все рассудил, не зная их жизни. Не все то лучше, что лучше. И разве он сам, живя среди русских, тоже за это время не стал больше русским цыганом, который теперь и наблюдает и судит жизнь своего народа со стороны. Что знает он об этой жизни, кроме того, что вынес из ранней поры своей молодости? Древнее племя со все еще детской душой и по-детски столь же беззащитной, сколь и суровой. Может быть, поэтому и внутри других народов ему так удается сохранить себя и оно почти нетронуто мчится сквозь все народы и времена, прикасаясь по дороге к разной жизни, но так и не успевая выбрать для себя ту, которая были бы лучше. А может быть, и само время все быстрее мчится вместе с ними, как цыган.
Свистит по сторонам ветер, а, внутри все остается таким же нетронутым. Все с той же наивной полудикостью и с вечным страхом попасть в зависимость от других людей. А поэтому и нельзя задерживаться чересчур долго на одном месте. «Бэш чаворо!» Щелкает кнут, свистит ветер. И взору того, кто, давно уже выпав из этой повозки, смотрит на нее со стороны, тоже ни за что не успеть заглянуть под ее шатер и что-нибудь рассмотреть.
Вот они собрались вместе, и им хорошо, а потом опять разъедутся, разбредутся по всем дорогам и опять будут как чужие друг другу.
Все меньше колебалось на дне оврага теней, и там, где догорел последний костер, скупо рдели угольки жара. Только одинокий транзистор все еще не хотел замолкать. И, вероятно убаюканный его глуховатой странной музыкой и шорохом падавших на плащ-палатку капелек росы, Будулай опять не заметил, как он переступил за грань сна. Никогда еще в жизни ему не было так хорошо, как теперь, и даже от разговора с Тамилой уже не осталось следа. Трудно было так долго держать душу на замке, а теперь вдруг сразу стало совсем легко.
Как будто откуда-то совсем издалека, из-под какой-то неслыханно тяжелой толщи, пробился к нему испуганный возглас Тамилы:
— Так же вы убьете его!
И тогда уже до его слуха не так, как бывает во сне, а явственно донесся другой голос, отвечавший Тамиле прямо над головой у него:
— Нет, зачем же убивать. Он и без этого теперь забудет, как его зовут.
Голос другого адъютанта Тамилы подтвердил:
— Его ведь еще и на фронте контузить могло.
Тяжелый сон кончился, и на миг сознание Будулая, как сквозь щель, вырвалось наружу из-под пелены забытья. Краем его же плащ-палатки, которую он подстилал под себя, когда его заставала в степи ночь, его накрыли эти дюжие молодцы Тамилы и деловито, сосредоточенно избивали, уже оглушенного чем-то во сне. Один держал его ноги, всем своим телом придавив их к земле, а другой бил по голове чем-то тяжелым. Но не острым, а плоским, тупым, может быть одним из тех диких серых камней, которых всегда много валяется по степи. И тут впервые Будулай ощутил, как сквозь ту же щель невыносимая, никогда не испытанная им до этого боль ворвалась ему в голову, разрывая ее. Его содрогание, должно быть, передалось этим двум убийцам, потому что тут же они еще крепче прижали его к земле.
— Еще копошится, — с удивлением произнес у него над головой первый голос.
— Ты только по песикам не бей, — с беспокойством предупредил тот, что держал Будулая за ноги.
— Ученого учить…
Они беззлобно переговаривались, добросовестно выполняя свою работу. Опять начала захлопываться эта щель, сквозь которую ворвалась боль. Будулай уже почти не чувствовал ее, когда снова услышал голос Тамилы:
— Скоро начнет рассветать.
В той стороне, откуда донесся ее голос, приглушенно бормотал невыключенный мотор машины. И ответивший Тамиле другой голос теперь тоже донесся до Будулая совсем издалека:
— Сейчас.
— Только ничего не брать.
— Я и не беру. Но и эти цацки ему с отбитой памятью теперь тоже ни к чему.
Дальше Будулай уже ничего не услышал, потому что совсем захлопнулась щель. Но от прикосновения чужих холодных ладоней, по-хозяйски зашаривших у него на груди, она на мгновение разомкнулась еще раз. Режущая боль, хлынувшая в голову, опять разломила ее на части, и под этими чужими руками, обшаривающими его, что-то как будто ожило в нем. Как пружина напряглась. Но еще нестерпимее было прикосновение этих рук, по-хозяйски шаривших у него на груди. До этого он один-единственный раз в своей жизни вот так же почувствовал у своего горла чужие руки, когда его вдруг подмял под себя тот немецкий ефрейтор под Будапештом, которого он хотел взять живьем, и ничего другого не оставалось, как зубами дотянуться до его горла.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу