Я сбегал по лестнице, подтягивая спадающие брюки и расталкивая знакомых, когда наткнулся на Сигрид. Она обняла меня за талию и сказала, что брюки необходимо зашпилить с боков английскими булавками, и тут же начала это делать. Я испугался, что она пришпилит мой член, и попросил ее быть осторожнее, добавив, что Даниил Абрамович, безусловно, отнес бы мою боязнь за счет комплекса кастрации, хотя кому понравится, если его будут иголкой туда колоть, комплекс или не комплекс? Но она поцеловала меня в лоб и сказала, что теперь все в порядке с брюками и я могу идти к своей Элизабет, если, конечно, с ней еще вижусь. «Да, мы изредка видимся, но эта связь уже никогда меня не свяжет». – «Да ведь это ты сам вечно себя связываешь, переходя от одной связи к другой».
Было грустно, невыразимо грустно. Я знал, что никуда не смогу возвратиться. Я не хочу на тот свет, если привратником там будет Даниил Абрамович. «Даниил сегодня будет у меня ночевать, – сказала Сигрид, – но ты не думай, наши отношения остаются чисто дружескими. Говорят, что в кабинете министров обсуждается его представление к государственной награде. Не исключено даже, что он будет баронетом, как один из самых выдающихся психотерапевтов Великобритании». Мне было совсем не до смеха. Какого дьявола она, девочка из хорошей англо-ирландской семьи, вечно якшается с этими вонючими русско-еврейскими знаменитостями, то у нее был Беба-фельетонист, видите ли, то теперь этот психоаналитический недоносок… Но как умерить тоску?
Со страшным трудом я опять взбирался по лестнице на свой этаж, чтобы ожидать прихода мистера Эндерби, – Сигрид не хотела, чтобы я поднимался на лифте. Я потерял счет этажам, как вдруг оказался на маленькой лестничной площадке, где в глубоком кресле сидел за большим письменным столом мой старый друг, лингвист и археолог Всеволод Сергеевич. Чтобы как-то начать беседу, я стал его уверять, что могу достать в Лондоне любую книгу, все нужные ему книги. Он посмотрел внимательно на меня: «Но мы – не в Лондоне». – «А где же мы тогда?» – «В вашем вопросе есть что-то глубоко некрасивое. Может быть, вы и правы, в конце концов, спрашивая, где мы, но стоит подумать и о тех, кто никогда не задаст себе этого вопроса, а услышав его, сочтет его за излишнюю до неприличия риторику».
Нет, реплика Всеволода Сергеевича вынуждала меня к большей откровенности, нежели та, на которую я был готов пойти. Кто хочет быть покинутым? Я здесь, однако, нисколько не чувствую себя покинутым. Да и реальна ли сама угроза, если те, кто сейчас со мной, будут вместе со мной стареть, а потом и уходить? И кому об этом знать лучше, как не Всеволоду Сергеевичу?
Я попытался ему объяснить, что мой невольный вопрос носил скорее, ну, скажем, научный характер: а где мы, в самом деле, если не в Лондоне, я, по крайней мере? В то же время я не мог не чувствовать и некоторой фальши своего положения. Как если бы я мог находиться одновременно здесь и в Лондоне, как он здесь и в Москве, но притворился, что не вижу разницы. Но нет, опять надо соглашаться, соглашаться!
Всеволод Сергеевич полулежал в кресле, и я едва ли видел выражение его глаз, когда он заметил, что у меня просто нет образа жизни, ну лишен я этого, и все тут, а для него без этого жизнь невозможна. Поэтому мне так трудно его понять, да и вообще кого бы то ни было: «Посмотрите, как трудно женщине вас включить в свою жизнь, ведь вы просто не живете, в ее смысле». Я стал объяснять, что да, разумеется, все это так, но что если совсем не будет оставленности, то не будет и свободы, и тогда я сойду с ума. Он же сам построил себе тюрьму по своему замыслу и плану и оттого думает, что свободен. Но Всеволод Сергеевич сказал, что ему до вечера надо закончить статью, а меня ждет внизу наш общий друг, Юлий Матвеевич Гутман, который готов даже выпить со мной немного, если я буду настаивать.
Юлий Матвеевич сидел за маленьким круглым столиком. Он спросил, есть ли закуска, и я вытащил из кармана брюк пакетик с копченой треской и два маринованных (соленых было не достать) огурчика. «На хуй похожи очень, – заметил он, – у вас, я вижу, много учеников, Мойсеич (так он меня называл), а нуждается ли эта культура в ученичестве, не знаю». – «Культура – это я, если хочу быть в ней, а если не хочу, то не я, и тогда сам буду или не буду учеником или учителем». Он погрустнел и сказал, что если так уж получилось, что сначала я на хуй ото всех уехал, а теперь и в Лондоне веду себя так, как если бы мне опять все на хуй надоело, то дело не в культуре, а во мне самом. И лучше бы нам поскорей выпить за доброе старое время, когда вместе делили тоску и радость и не начали еще обособляться друг от друга. «Постойте, постойте, – не выдержал я, – неужели вы на самом деле хотите возвратиться туда, к трехдюймовке французского производства 1911 года, с которой начали воевать в 1941-м?» – «Я бы не стал сравнивать, – отвечал он, – теперь же это – сон, а тогда была жизнь. Что же это водки так долго не несут?»
Читать дальше