Когда мы, наконец, оказались вдвоем в маленьком кабинете, освещенном только лампой на письменном столе, то я ощутил крайнюю неловкость. Было ясно, что Даниилу Абрамовичу (так звали психотерапевта) совершенно нечего сказать. Хотя порядок обследования предполагал, что это он должен для начала задать мне какой-нибудь вопрос, пусть совсем незначащий, я почувствовал, что обязан, ну просто из вежливости, что ли, начать наш разговор. Но начал все-таки он.
Он: И давно у вас такие состояния?
Я: Всю жизнь. Точнее, с тех пор, как себя помню, так лет с шести-семи.
Он: Вы боялись свою мать?
Я: Не особенно.
Он: Но вы ненавидели своего отца?
Я: О Господи, никогда!
Он: Вы сейчас употребили слово «Господи» чисто метафорически, не правда ли (он крестился в православие лет двадцать назад)?
Я: Да, разумеется.
Он: Сколько вам было лет, когда вы в последний раз определенно испытывали желание иметь половые сношения с вашей матерью?
Я: О Господи, никогда не испытывал такого желания.
Я стал опасаться, что веду себя невежливо и что это может неблагоприятно сказаться на исходе вечерней встречи с мистером Эндерби. Мне хотелось подлаживаться.
Он: Отдаете ли вы себе отчет в том, что благоприятный исход вашей встречи с господином Эндерби может отрицательно отразиться на ваших отношениях с вашей матерью?
Я: Но ведь моя мать уже четыре года как умерла.
Это опять звучало невежливо, и, чтобы как-то вывернуться, я ни к селу ни к городу добавил, что мать была о нем очень высокого мнения (врал, конечно, она его в глаза не видела!).
Он: Вы уверены, что ваша мать умерла?
Ну, врать так врать, и я сказал, что – нет. Я с трудом различал его лицо из-за резкого света настольной лампы, бившего мне в глаза. Он долго вертел в руках карандаш, а я думал, не сварить ли на ужин пшенную кашу с жареным луком. Уж очень хотелось есть.
Он: Ваша мать… (Когда он, наконец, отъебется от меня с моей матерью, этот психотерапевтический недоебыш! Но тут я твердо решил быть вежливым.)…ваша мать – это ваши старые друзья, это дорогие могилы в Москве, это все мы. Вы – на чужой почве, и мы здесь охраняем вас нашими мыслями и молитвами.
Он, по-видимому, считал, что я готовлюсь перейти под чужую опеку, и был прав, в известной степени.
Он: …Но вы, вследствие еще не вполне мною установленной травмы в раннем младенчестве, избрали для себя путь отчуждения, да?
Я: Да.
Он: Понимаете ли вы, что значит «да»? И вообще, понимаете ли вы слова языка, на котором вы говорите?
Я: Какого? (Я был уверен, что мы говорили по-русски.)
Он: Испанского.
Я: Тогда – нет. То есть (я опять испугался, что буду невежлив) я на нем читаю и даже кое-как понимаю на слух, но говорить по-испански не могу категорически.
Он: Но вы понимаете язык любви?
Я стал лихорадочно соображать, что бы это могло значить. Наверное, это язык, на котором я мог бы ей сказать то, что не могу сказать никому, кроме нее. Но и ей – только когда нет иного выхода. Тогда это – мой язык, и я не могу его не понимать.
Он: Ну, хорошо. Понимаете ли вы хотя бы ее язык?
Я: Боюсь, что далеко не всегда. Так, по крайней мере, считает она сама.
Он: Вы читали Лакана?
Я: Да, немного (соврал, хотя, может быть, даже и читал из него что-то, но очень давно). Он ведь, кажется, что-то говорил о болезни как болезни языка?
Он: Да, говорил. Пока вы вполне успешно притворяетесь здоровым, не так ли?
Мне становилось тяжело говорить по-испански. Я забыл, как на нем будет «Я тебя люблю», но тут же вспомнил: te quiero .
Даниил Абрамович поднялся, и я заметил, что лампа на столе едва горит. «Мы несем большую ответственность перед господином Эндерби, – сказал он. – Взять хотя бы ваши неуклюжие попытки говорить по-испански! Вы хотите казаться полиглотом, не так ли? Но это только еще раз показывает вашу глубокую неудовлетворенность вашим эго. В то же время я не могу не отметить, что сам факт этих попыток показывает и нечто другое – то, что плевать вам на то, что они неуклюжие, и на то, какое впечатление это может произвести на окружающих. Таким образом достигается известный баланс между комплексом сексуальной неполноценности и комплексом, который я окрестил, ибо это я его открыл, комплексом сексуальной дерзости, complex of audacity (он произнес термин по-английски). Вместе с тем объективность заставляет меня признать, что ваше объяснение сингармонизма в древнетюркском языке было блестящим. И все же, – тут я заметил, что он курит, и мне безумно захотелось курить, – и все же я бы очень вам советовал отложить сегодняшнюю встречу с господином Эндерби на пару дней, чтобы должным образом к ней подготовиться путем воздержания от сигарет, водки и половых сношений».
Читать дальше