– Мои дела… – неопределенно усмехнулся Хитлер. – Вот, подсобрал немного деньжат, жду мальчика. Поведу его в ресторан…
Когда Витя проснулся, он подивился тому, какой ясный и подлинный, какой грустный был этот сон.
Он вспомнил вдруг, как много лет назад, в юности, Хитлер всучил ему в подарок пластинку с песнями Шарля Азнавура. Потом Витя понял – ради чего. Ради одной песни… Сейчас уже не припомнить слов… В общем, это была песня голубого… Как это там?.. Вроде бы так:
«Вечерами я пою в маленьком кафе… И живу вдвоем с мамой… Я люблю мыть посуду… Я никогда не доверяю маме это дело, она не умеет так хорошо мыть посуду, как я…»
Черт, подумал Витя, а ведь у Хитлера была язва желудка. Может, его и в живых-то уже нет? Может, он только и околачивается в моих идиотских снах?
«…Я так люблю мыть посуду… – повторял Витя почти бессмысленно, – ведь мама не умеет этого делать, как я… А вечерами… вечерами я пою вам песни в маленьком кафе».
Он вдруг заплакал, тяжело, лающим, кашляющим плачем. И долго лежал на спине, одинокий барсук, глядя в потолок, отирая ладонью слезы и тщетно пытаясь замять, затоптать в себе предчувствие беды, гораздо более страшной, чем его собственная смерть, которая давно уже его не волновала…
До города их обещал подбросить Давид Гутман. А там остается сдать Мелочь на руки бабки и деда, встретить на центральной станции чревоугодника Витю, который приезжает из Тель-Авива первым автобусом, и часов до одиннадцати забуриться в дивное место – на огромную террасу старого каменного дома, где и размещался их любимый ресторан «Годовалая сука».
Сесть, как всегда, – за крайний столик и пьянеть, пьянеть, пьянеть, – от замечательной еды и хорошего пива, – зная, что сегодня не нужно возвращаться домой через Рамаллу.
Сегодня они ночевали у родителей.
Пес сходил с ума – утаскивал и прятал куда-то Зямины туфли, украл и со страшной ненавистью, никого к себе не подпуская, в клочья разодрал новые колготки. Заработав выволочку, лег на пороге с трагическим выражением на физиономии, вероятно означавшим «только через мой труп!».
– Чует, что ты сегодня не вернешься, – сказал муж. – Страшно разбалован. Просто распоряжается тобой, как своей собственностью. Смотри – разлегся, не пускает.
– Бедный Кондраша! – причитала Мелочь. – Остается один на всю ночь!
Зяма присела у двери, пошептала псу, потрепала его за ухо.
– Кондрашук! – сказала она, – Прекрати трагедию ломать. У нас с тобой впереди целая жизнь!
Когда запирали «караван», пес зарыдал пугающе человеческим голосом и стал колотить лапами в дверь.
– Ты знаешь, – сказала Зяма, – мне даже не по себе. Может, попросить Рахельку переночевать у нас?
– Глупости! – воскликнул муж. – Пес остался сторожить дом. Что тут такого? Жратва и вода у него есть, завтра утром мы вернемся. Он недопустимо разбалован, хуже, чем Мелочь!
Наверху уже стояла машина Давида Гутмана. И они стали подниматься в гору. Зяма шла последней, оборачиваясь и расстроенно прислушиваясь к неутихающему собачьему плачу.
– Доктор, – пробормотал Рабинович, наклоняясь, – скоси глаз вправо и глянь, какая обалденная шея восседает за крайним столиком.
Писательница N. услышала Сашкины слова и оглянулась. За столиком, недалеко от двери, ведущей в кухню, сидели трое – немолодой суховатый человек в свитере, словно он мерз в такой теплый вечер, толстяк неопрятного вида с взъерошенной гривой и всклокоченной бородой. Толстяк, наоборот – одет был чуть ли не в майку. Хотя ему не повредила бы приличная рубашка.
Между этими двумя столь разными господами сидела женщина и вправду с очень красивой шеей. Собственно, не в шее было дело, а в той особенной посадке головы, в некоем трепетном повороте, пленительном наклоне, кивке, – то самое виртуозное «чуть-чуть» в искусстве природы… А в остальном – баба как баба. Вполне уже среднего возраста.
Писательнице N. показалось ее лицо знакомым, и минуты три она даже вспоминала – где могла видеть эту женщину, но не вспомнила, а потом отвлеклась.
Они сидели за двумя сдвинутыми столами в той части широченной террасы, где она заворачивала за угол дома, образовывая небольшое уютное пространство. Отсюда вела дверь во внутреннее помещение, из которого доносились громкие голоса официантов, стук посуды и запахи кухни, а чуть поодаль искусно витая железная ограда террасы переходила в перила лестницы, заросшие виноградной лозой. Виноград поднимался над лестницей в виде арки, на полу по обе стороны входа стояли две огромные – почти в человеческий рост – глиняные амфоры, и каждый входящий, таким образом, на мгновение попадал в картину, похожую на те, что намалеваны были в фотографических ателье конца прошлого и начала нынешнего века. (Просуньте голову в это отверстие, и вы превратитесь в русалку, отдыхающую на седых камнях.)
Читать дальше