Она сказала, что отец ее был архитектором:
– Он построил нам дом на холме над Рекой. – Она пустилась рассказывать о доме, и я не перебивал, лишь кивал ободряюще, когда она делала паузу. Говорила она медленно и вдумчиво, взвешивая слова, как золотые самородки. Ее откровенность, желание рассказать о себе мне весьма польстили.
– Дом, построенный отцом, – продолжала она, – был не домом, а скорее собором – собором из стекла. Это была оранжерея, заключавшая в себе маленький тропический лес, а жилые помещения располагались посреди бамбуковой рощи. Система парового отопления позволила отцу выращивать пальмы и экзотические плоды – гуаву, папайю, манго, нефелиум и тамаринд. Они цвели и плодоносили круглый гол. Свои джунгли отец населил попугаями и колибри, которые громко верещали на вершинах деревьев. Посреди собора находился аквариум. В нем росли огромные кораллы, города, где селились гуппи, меченосцы, тетры, морские коньки и золотые рыбки, рыбка-ангел и сиамская бойцовая рыба.
В этом соборе родилась Тристесса. Они с матерью все время проводили вместе и почти никогда не выходили на улицу.
Но отец жил странной двойной жизнью. Он по-прежнему ходил на работу. Зиму он переносил с трудом: в иные январские утра ему приходилось покидать свой тропический рай и пробираться сквозь метель, сквозь снежные заносы толщиной в десять футов.
Тристесса поглядела на висевшие за стойкой бара часы. Пора идти в дом с башнями, сообразил я.
– Пойдем, – позвала она.
Мы вышли, однако двинулись не в сторону особняка. Тристесса взяла меня за руку, и мы побрели под дождем на север, по неосвещенным переулкам, где оба ряда домов казались книжными стеллажами в опустевшей библиотеке, потом мимо товарных станций железной дороги. Минут через двадцать мы дошли до старого склада на углу Бриджхед-роуд. Тристесса отперла металлическую дверь, и мы ступили внутрь, на бетонный пол. Сквозь высокие закопченные окна почти не пробивался свет, но Тристесса крепко держала меня за руку и направляла мои шаги. В дальнем конце склада нас ожидала лестница. Мы поднялись на второй этаж. Тристесса открыла дверь и включила свет. Здесь она жила.
Длинная белая комната с высокими окнами. Несколько картин, два стула, черного металла кровать, коврик на вощеном деревянном полу. В одном углу низкой перегородкой отделена кухня, в другом – душевая кабинка и туалет. Никаких ярких пятен, кроме многолюдных рынков с тропическими фруктами на картинах и алого ковра возле кровати.
Тристесса выждала минуту, чтобы дать мне возможность оглядеть комнату, а потом выключила свет и в темноте подвела меня к кровати. Так, в темноте, мы и разделись.
Ее манера заниматься любовью удивила меня – не особой извращенностью, хотя я был готов ко всему, но энергией и напором. Своим жилистым телом Тристесса управляла с искусством акробата, выжимая из меня все, что я мог дать. Под конец она оседлала меня – легкая, словно птичка, – сжала мои груди, которые по размерам не уступали ее бюсту, и стала в неистовом темпе подскакивать на мне, плача и содрогаясь всем телом.
А потом легла рядом со мной в темноте и затихла. Спустя какое-то время она продолжила свой рассказ.
– Мама умерла зимой, когда мне было семь лет. После похорон мы с папой вернулись в собор. Он взял ружье, и я решила, что он хочет убить и меня, и себя, но он начал стрелять в крышу, разбивая одну стеклянную панель за другой, пока не проделал огромную дыру, и тогда нам на головы обрушился снег, а попугаи и колибри Пронзительно заверещали… Я позвонила в службу спасения, но к тому времени, как прибыла полиция, большинство птиц уже умерло от холода, их тела валялись повсюду, а выжившие съежились, дрожа, на ветвях. Тропические растения и плоды увядали на глазах. Рыбы в аквариуме плавали все медленнее, вода остывала. Полицейские смогли спасти несколько птиц и рыб, но нашему маленькому раю пришел конец.
Они с отцом перебрались в обычный городской дом. Впервые девочка поняла, как живут другие люди. Она ходила в школу и делала все то же, что обычные девочки ее возраста – до семнадцати лет, пока и отец не умер.
И с тех пор она живет на складе и почти никогда не выходит на улицу при свете дня.
– Днем все становится слишком отчетливым, – пояснила она. – Все, что ночью таинственно, превращается в обыденное.
Я подумал, не связано ли ее отвращение к дневному свету с ее уродством, с тем, как поглядывают на нее прохожие.
Рассказывая свою историю, Тристесса лежала неподвижно. Теперь она села и стала гладить меня в темноте – провела пальцами по остаткам редеющих волос, по моим пухлым щекам, спустилась ниже, покружила вокруг сосков, потом прошлась по выпуклому животу, еще ниже; она ласкала меня, а я затаил дыхание.
Читать дальше