И эти ее кулачки, в десять вольт дребезжа, мне таранят подмышки, жужжат, и буравят, и роют эти дрожные пазушки тьмы под руками, которые, млея, слабея, но всё еще держат ее восходящую голову - этот легкий глазастый челнок, не мигая клюющий волну.
Du... Du... Du, - мне? Кому? Сквозь меня в эту дуя дуду. И сжимала меня своим детским льняным кулачком - там, во тьме живота, кулачком этим третьим, родным - всё сжимая мое опустевшее
горло.
Ты куда? - нехотя отстранялась она равнинной излучиною во тьме.
На природу, - шептал я, скользя к ней щекою вниз по приречному мелу - как ладонь испещренной мерцающей простыни, по ее меловому периоду.
На природу, - как ящер без кожи, во тьме, скользя своим ртом приоткрытым и глазом "зеленым, рептильным, подсолнушным" - как нашепчет бумаге потом.
По притихшему мелу к волнистому кряжу бедра с беззащитной тропинкою вниз - там, за голеньким перевалом - к природе, живущей внизу, под мыском.
К этой схиме, не ведавшей ножниц. И если раздвоить ее языком - там, в келейной пещерке с плывущим к ней лазом во влажных рубиновых отблесках - там, в глубине, со свечой стоит призрачный, как фитилек через пламя, чернец у стены, и окошко - слепое - над ним. И за этим окошком - густой подорожный простор, вся ветвистая, дрожная эта чужбина.
Тоненький выдох, и этот же вдох. Мюнхен. Затылки домов, бритые. В библиотеку ходил, прану искал. Нет ее. Ни в Британике, ни в Брокгаузе, ни у Мюллера. Рой говорливых томов перерыл. Не существует. Или, как время у Аристотеля, едва существует. Как это на людей похоже. И во всём так. Идем к себе из такой несуразной дали - к близи ближайшего. И дойдем ли когда?
Туман. Туман дней. Звонил Джаянту, говорил с Амиром. Тишь. У нее - автоответчик, переполненный.
Неделя. Две. Звонок.
- Ты жив?
- Ни жив ни мертв, - говорю.
- Прости.
- Ты где?
- В Вене.
- Ксения...
- Прости. Я тебе напишу.
И еще какие-то фразы, из которых до меня доходили только бессвязные слова - ее, мои...
Недели. Месяцы. Уже из России отправил письмо. Амиру. Как почувствовал. Он ответил.
Она там, с Питером. Вчера был разговор. Вдвоем. Скупо. Об этом. Она испугана. Насколько я понял, ей было сказано, что мужчина, с которым она сейчас связана, то есть ты, станет причиной ее смерти.
Сегодня утром они отправились в Гонготри.
И, месяц спустя, второе.
Она в Харидваре, в клинике, две операции, готовят к третьей. Несчастный случай. В Гамоке, на леднике.
С тем, с кем была связана.
- Ну что ты?.. Что?.. - шепчет она, глядя в мое лицо.
- А? - я пытаюсь пошевелить губами. - Где? Что?
- Я подхожу к тебе, а ты смотришь на меня закатившимися глазами и весь подергиваешься и бормочешь Бог знает что. Как с того света.
Рядом сидит на скамейке. Сидит рядом. Держит мою ладонь.
- Ну, - говорит, - легче тебе? Что за кошмары тебя терзают?
- Легче, - говорю. - Пойдем?
Какое-то время молча идем.
- Ну что, - говорю, - будем живы?
- Будем, - говорит. - Не сейчас, ладно?
- Ладно, - говорю. - Не потом.
Она сжимает мою ладонь - резко, но с каким-то птичьим бессилием. И это уже не отпускает.
Не отпускает, а то и другое растет. И это бессилье трехпалое, и эта когтистая резкость. В одном. Возьмет - и не держит, зацепит - роняет.
Ладони трехпалы; возьмет и не держит. И сердца удары; зацепит - роняет. Трехпалы шаги. И слова. И молчанье. И город - в трехпалой, горящей, скользящей - уже не держал нас.
Все как-то обмякло, и все обмякало - деревья, дома, люди, улицы, всё - так, будто бы воздух с тоненьким свистом из них убывал.
Поели, попили (всё убывал еле слышно), сели в пустую, кривую кабинку обмякшего рикши, менявшего колесо. Ехали шагом, стиснутые со всех сторон, через горящий город.
Ксения взглянула в зеркальце водителя, потом оглядела себя и начала переодеваться, занавесив штанами проем окна. Я тоже был черен от пыли и со своей стороны занавесил проем.
И вдруг мне стало так стыдно и страшно смотреть на нее - голую, белеющую во тьме: девочка, худенькая, лет двенадцати, забившаяся в угол сиденья, прижимающая руки к груди, в наплывах мелькающих фонарей.
И руки, чужие, с обеих сторон, отдергивающие полог, и небритые возбужденные головы, заглядывающие внутрь, и женщина с четырьмя детьми в охапке, склонившаяся лицом ко мне, сидящему с зубной щеткой и белой пеною пасты во рту. И я ей руками показываю, что, мол, нет. И она мне руками, что, мол, да, все равно - дай.
Сели. В Париже. Восемь часов: как пристегнулись, так и выронили себя.
И снова. Мюнхен. Скользим взглядом в окно электрички, слов не находим - скользят.
Читать дальше