Кровь и слезы вперемешку со здравым смыслом. У этого политика всегда так. Я равнодушно посмотрел на него. Самоубийство Митихико Фукасэ психологически никак на меня не подействовало. Я испытывал лишь беспредельное отчаяние. Когда потрескавшиеся от сухого утреннего воздуха губы того полицейского произнесли, что Митихико Фукасэ застрелился, я только растерялся. А потом мое опустошенное сердце наполнилось горьким отчаянием. Я считал Митихико Фукасэ новым типом юноши, занимающимся политикой. Я с грустью предчувствовал, что рано или поздно стану одним из тех, кто капитулирует перед Митихико Фукасэ, подчиняясь его неукротимому духу. Но он оказался таким же, как я, легко впадающим в меланхолию, боязливым, слабым юношей, а совсем не политиком. Таким же, как я, так я думаю теперь. Но он покончил с собой, а я остался жив. И движение тупо отдается в непроспавшейся голове. Значит, он хуже меня. Я изо всех сил скрывал пытку, учиненную надо мной тем подонком, и он поверил, что я бессилен в своем позоре — тогда между нами установилось равновесие. Но стоило мне набраться смелости и рассказать о своем позоре, равновесие оказалось нарушенным, и он, испугавшись изобретенного им самим оружия, покончил с собой. И не исключено, он шептал в предсмертных муках: «Идеальный в моем представлении человек не может быть таким бесстыдным, как он. Ужасный человек. Бесстыднее, чем я…»
Тоёхико Савада отвернулся от меня и, поджав губы и нахмурив лоб, думал. Политик, несомненно, подсчитывал плюсы и минусы, которые может принести смерть Митихико Фукасэ. И подсчитает он совершенно точно.
Когда мы подъехали к парламенту и вышли из машины, политик — куда девалась его слезливость — снова был полон бьющим через край боевым духом. Глаза его сверкали.
Совершенно неожиданным оказалось присутствие на заседании Комиссии в качестве свидетеля Наоси Омори. Впрочем, если не считать этого, все шло для нас с Тоёхико Савада самым наилучшим образом, и последнее заседание завершилось нашей полной победой.
В начале заседания Наоси Омори попросил слова. Он осудил Тоёхико Савада за то, что тот нарушил свое обещание не передавать дело в полицию. Он заявил, что ответственность за смерть Митихико Фукасэ лежит, таким образом, на Тоёхико Савада, и от дальнейших показаний решительно отказался. Все места для публики были заняты, но, как это ни странно, Наоси Омори не аплодировал ни один человек. В общем, Наоси Омори бросил свой камень в бездонный колодец.
Тоёхико Савада заявил, что бродягу пока не нашли, и потребовал временно прервать заседания для проведения политических консультаций. Видимо, в отместку представители оппозиционных партий отвергли это предложение. По всей вероятности, они расценили самоубийство Митихико Фукасэ как свое поражение.
Тогда Тоёхико Савада, демонстрируя свое великодушие, предложил признать работу Комиссии завершенной и заявил, что мы не намерены привлекать к ответственности студентов. Мы вообще не ставили перед собой цель выдвигать обвинение против студентов. Мы хотели лишь показать антигуманную сторону студенческого движения. Публика продолжала хранить молчание, но было ясно, что заявление Савада встретило поддержку.
Так закончила свою работу Комиссия по вопросам образования, центральное место в которой занимали я и Тоёхико Савада. В последний момент в публике стали разбрасывать листовки, в которых содержался призыв сместить Наоси Омори. Наоси Омори поднял листовку и прочел ее, но, пока я смотрел на него, он сохранял независимый вид. Потом он скрылся в коридоре, переполненном людьми. Раньше я считал Митихико Фукасэ более сильной личностью, чем Наоси Омори. Но теперь именно Наоси Омори хладнокровно, с независимым видом вышел в коридор, переполненный враждебной ему публикой. Не то что Митихико Фукасэ — тот просто покончил с собой. Теперь Наоси Омори стал заклятым моим врагом — я в этом не сомневался. В этом смысле Митихико Фукасэ был слабым, психически неуравновешенным человеком, жившим в одном со мной мире. Он был не руководителем серьезного, конкретного движения, а жалким ребенком, мыслившим абстрактно, даже, может быть, романтически. Жестокая реальность современного мира оказалась для него невыносимой, и поэтому он сам нацепил на себя латы макиавеллевского бессердечия. Он повторял: «Я хочу стать человеком, которому неведомы ни радость, ни горе». Только сейчас я понял истинный смысл этих слов. Он был слабым, мрачным, злым трусом, в котором уживались жажда власти и жажда самоубийства.
Читать дальше