Из пустого в порожнее. Продолжать ли? Я продолжил, чтоб придать смысл своему приходу: «Предчувствую новое нашествие крыс, отец Благун. Ратусов в легионах. Ныне, в губительном преображении, предводители их явились как мужчина и женщина – Исайло и Рахила». На миг в нем будто пробудилось что – из далеких лет: «Исайло, мой внук?» Я вздохнул: «Какой еще внук? На самом деле его зовут Адофонис, он крысиный святой». Процедил: «У меня нет совета, я не утешаю заблудших. В крови глупцов и вправду живут легионы, жаждущие серебряных динариев, статиров, дидрахм. И латинских златниц. А кто они, эти ратусы?» Я пояснил: «Крысы, серые и злые. Согласно Лоту, их другое название – ратусы. Вот его рассказ: Лопнут почки на древе жизни, и трапезы наши станут обильны золотыми яблоками, и в бокалы на наших ладонях станет цедиться с лозы причастный багрец, но придут крысы, а с ними искушение. Ты помнишь Лота, отче?» Я слушал его с закрытыми глазами: «Я одряхлел, а мироточного Лота доподлинно помню. Его закололи палачи, оголтелые, иного слова нет, за то что он взбунтовался против князя Растимира. Поругания ради его за ноги повесили заколотого на грушу, семь дней оставался без погребения. Я пощусь на этом вот камне – Лифостротоне, [34]доступном лишь избранникам божьим, а он стал эхом в пещерах Синей Скалы, давно, во времена тяжкие, не покорясь коварным наветам. Теперь уходи. И прощай».
Можно было повернуться и пойти назад, а я стоял и исходил мукой. Зачем я здесь, какого совета жду от этого призрака и моего двойника? Окажись тут третий, свидетель невероятного, он бы нас почел встретившимися мертвецами, а сам зашатался бы и, треснувшись о камень, стал бы нам сотоварищем.
«Благун, выслушай меня, – пытался я выдраться из глухой тишины. – Благун…»
«Уходи же, мученик, – прохрипел он. – Возвращайся в свою могилу к злодейским снам. Мир не жалует тебе подобных. Слышишь грохот? Близится потоп, он унесет всех, и нас с тобой, мертвых для всего живого, избавленных от славолюбия и вековой боли, прощай, несчастный смутьян, я помолюсь за душу твою, загубленную в повадливости и злострастии».
Тоска бросила меня на колени – чтоб не глядеть свысока на эту заросшую бородой немощь. Лунный свет сгущался и, спускаясь, превращался в зеленоватый покров для камня – Лифостротона, затвердевал, его можно было отколупнуть ногтем. Свет улегся щитом между нами, между его и моей потерянностью. Может, унижая собственное достоинство, я спросил у него, случаются ли возвращения из царства мертвых и придет ли новая Лазарева суббота. Он сидел и раскачивался взад-вперед, на коленях держал черепаху – символ отшельничества и смирения. Были у него свои истины: «Корень мертвого дерева живет и пускает отросток. И отравная смертоносная икра усача преображается в рыбу. И у угря отравная кровь, но угорь той кровью живет, и растет, и питает нас. Камень, даже раздробленный, сохраняет жилки под лишаем. Человеческое воскресение в его потомстве». Я коснулся стариковской руки челом – придя за чужой мудростью, я обрел свою: и у крыс бывает потомство. И снова из пустого в порожнее переливалось духовное наше касание. «Кто ты и как твое имя?» Снова: «Моя имя Борчило». Вздрогнул: «Помню тебя, и помню, что ты воистину мертв. Уходи».
Я ушел, забился в ближайший распадок – подумать о нем и о себе.
С покривившегося дуба, в это лето, столь богатое желудями, что в окрестностях Кукулина прижилось стадо диких свиней, отозвался дрозд, за ним рябчик. Неслышно, немо надо мной пролетела сова и пропала в чаще. Ночь была, и не было ночи. На востоке начиналось солнечное рождение, чреватое зноем, зато утро обещало обильный свет, неведомо почему наполняющий душу печалью, конечно же не мою, – такое ощущение возникает после радости и доступно только живым.
Укрытый камнем, похожим на магму, я видел, как к обиталищу отшельника Благуна подошли люди. Можно поклясться, что их из себя извергла гора – лица словно поросли лишаями: Петкан в медвежьей накидке, бездумный и беззлобный, как всякий пропойца, живущий сказаниями, в которых, словно ползучие стебли, переплелись столетья; сынок его Парамон, избежавший уборки подсолнухов, потерянно пялится на свои ладони, дивуясь, с какой стати его занесло в эти горы; Богдан (а говорил, не придет), задымленный факел из костей и души, ростом выше первого, пониже второго, с тайной мощью в себе – звери его пугались. Подошли и остановились, не приближаясь к постнику, поджидали задышливого Карпа Любанского, из соседнего села, в свою долю потрудившегося в битве с легионами святого Адофониса. Они явились, исполняя волю старцев, уже день как сиротствующих без старейшины Серафима, принесли горшок молока и ржаную лепешку.
Читать дальше