После этого Е.В. всегда переводил речь на битву под Марной. Он проклинал генералов, всего больше Фалькенхайна. Ему и вообще нравилось при рубке дров давать себе волю. Каждый удар — и всякий раз правой, т.е. здоровой рукой — попадал в цель. Особенно, когда заходила речь о ноябре восемнадцатого года. Раньше всего доставалось австрийцам с их неверным императором Карлом, потом на очереди были тыловые крысы далеко от фронта, затем начинающееся неподчинение офицерам и красные флаги в поездах с отпускниками. Далее он между ударами обвинял правительство, в первую очередь — принца Макса. «Уж этот мне канцлер революции!» Далее, покуда гора саженных дров все росла и росла, Его Величество переходил на свое вынужденное отречение. «Нет! — кричал он. — Это мои же люди меня и принудили, и только потом — красные!… Этот Шейдеман!… Не я покинул армию, это армия покинула меня!… Пути назад, в Берлин уже не оставалось!… Все мосты через Рейн под контролем!… Я должен был пойти на риск гражданской войны… или попал бы в руки врага… меня постиг бы позорный конец… или я пустил бы себе пулю в… Оставался единственно этот шаг через границу…»
Вот так, господин мой, и проходят наши дни. Его Кайзерское Величество кажется неутомимым. Разве что теперь он предается этому занятию безмолвно. А с меня сняли обязанность перечеркивать вертикальные палочки горизонтальными. Но в просеках, окружающих Доорн, подрастают с каждым годом молодые саженцы, подлесок, которые Его Величество готов тоже срубить, когда они достигнут нужного размера.
Мама вынашивала меня до середины золотого октября, но если стремиться к точности, золотым можно назвать только год моего рождения, тогда как остальные двадцатые, что до, что после моего рождения, лишь поблескивали или пытались заглушить своей пестротой серые будни. Но что же, что же тогда наделило сверканием мой год? Уж не рейхсмарка ли, поскольку она именно в этом году стабилизировалась? А может, «Бытие и время» — книга, которая появилась на книжном рынке, благородно изукрашенная словами, после чего каждый сопливый фельетонист из развлекательного отдела начал хайдеггерничать на свой лад.
Оно и верно: после войны, голода, инфляции, о которых то и дело напоминали инвалиды на каждом углу да и все вконец обедневшее среднее сословие, жизнь можно было снова отпраздновать уже как «Заброшенность» или, скажем, как «Бытие к Богу» провести за непринужденной болтовней под бокал шампанского или рюмочку мартини. Но назвать золотыми эти роскошные слова, подводящие к экзистенциальному финалу, было бы грубой ошибкой. Уж скорее тогда можно было назвать золотым тенор Рихарда Таубера. И у моей матушки, которая всей душой обожала певца, пусть на расстоянии, едва в гостиной ставили его пластинку, даже после моего рождения и потом, всю оставшуюся жизнь — а она не дожила до старости — не сходили с губ мелодии «Царевича», совершавшего в то время триумфальное шествие по всем театрам оперетты: «Стоит солдат на волжском берегу…», или «Ты в своих небесах не забыл обо мне?», или «Снова, как прежде, одна…» и так вплоть до самого, сладостно-горького конца «Сижу я в клетке золотой…»
Впрочем, на поверку все золото оказалось сусальным, а по-настоящему золотыми были только девочки, the girls, the girls. Даже и у нас, в Данциге, они выступали в своих сверкающих нарядах, ну, само собой, не в Городском театре, но зато в Сопотском казино. Но Макс Кауэр, который со своей ассистенткой — медиумом Сузи пользовался в наших варьете известным успехом как ясновидец и иллюзионист, так что наклейки на его чемоданах демонстрировали нам всю череду европейских столиц, и которого я позднее стал называть дядя Макс, потому что он еще со школы дружил с Фриделем, братом моего папы, лишь устало отмахивался, когда речь заходила о гастролирующих здесь девицах: «Дешевое подражание!»
Когда мама еще вынашивала меня, дядя Макс якобы произнес следующие слова: «Вам надо непременно заглянуть в Берлин, там всегда что-нибудь да происходит!» При этом своими длинными пальцами фокусника он изобразил Тиллер-girls, верней сказать, их бесконечные ноги, а потом изобразил Чаплина. Затем он завел речь о «ритмической точности» и о «звездных часах в Адмиральском дворце». Прозвучали также и сопровождающие программу, выписанные золотом имена: «Как освежающая сердце Труда Хестерберг, которая со свой группкой забавнейшим образом перевела в джазовые ритмы и растанцевала шиллеровских разбойников». Услышали мы также его восторги по поводу «Chocolate Kiddies», которыми он любовался в «Скала» или в «Зимнем саду». «А в ближайшем времени туда должна была прибыть на гастроли сама Джозефина Бейкер, это животное, эта толстуха. „Заброшенность, выраженная в танце“, как сказал философ…»
Читать дальше