И вдруг, не знаю, как объяснить точнее, меня словно страх обуял и надежда. Ровно полоумный стал, думаю: сейчас пальцы его выпустят острые и долгие когти, вонзятся в белизну женской плоти, распорют ее, отворят – так вскрываются под ножом плод или рыба, в чьих застылых глазах осталось отражение жизни, – рыбьей чешуей поблескивали голые Симонидины плечи. Дрожу. Того гляди ворвусь в дом прекратить злодейство, стану драть ногтями живое мясо. Его мясо, Русияново. Я ж его за человека не считаю. Вурдалак он, явился с побоища, из-под битой человечины выбрался, из ямины кровавой и зловонной. А птица моего полоумия знай долбит меня изнутри. Уж и черви ползут по спине Русияновой, из оголенных ребер точится смола. Я чуть не взвыл, чуть не заделался вроде него вурдалаком, жаждущим крови, да тут Симонида, глаза прикрывши, откинулась, притянула к себе Русиянову голову. Она, выходит, игру вела. Проклял я себя – распалился ведь пуще их. Чувствую, отступился: размяк, сам готов ползать перед ней на коленях.
Убрался я от оконца, свирепея на себя, не на ихнее греховодство. Раззявил для крика рот. А стою немой, только ветер сечет голое нёбо. Очнулся – ненужный, себе постылый. Подо мной, а громче того во мне земля гудит: сделай, что надумал, проклятый. Коли простишь, не будет от меня прощения твоим костям, ни твоим, ни костяк: тех, из чьего семени ты проклюнулся, – такой мне слышался голос.
Уголья в бронзовом сосуде, церковный он был, узорчатый, весь в кругах да крестах, покрывались пеплом, могли угаснуть. Подставил я рот ветерку и выпрямился. Никакой жалости, не пойду на попятный, голытьба погреется на большом огне. Тенью подобрался к глухой стене дома, без окон. Застреха низко пришлась. Уголья положил на балки под соломенной кровлей. Поверх да по бокам поклал сухую соломку, тряпицу, пропитанную смолой.
Обернулся – вижу, идет кто-то. Ты подумай, Русиянов ратник. Собирался, видать, со спины меня приколоть. Не думал, что оглянусь. Шаг попридержал, а все без лица и без имени, и я такой же в потьме, остановился – нож в руке, не двигается. Ему бы крикнуть, позвать Русияна, всполошить и его, и ратников. А он молчит. Ждем – прикидываем, как легче нам уходить друг друга, того гляди затянет нас смертный омут. Будто вечность минула и все вокруг отвеяла, только он да я, потом разом мы от столбняка встряхнулись и двинули друг на друга. Янагнулся, захватил песку из кучи, что с Давидицы привезли, и швырнул ему в глаза. Ошарашил его, ослепил. И тут же опустил ему на темя тяжелый сосуд, раз, два, три, – не почуял, как меня ножом резануло. Левое мое плечо окровавилось. Я все бил и бил. Он уж неживой был, а я поднял нож его и взрезал ему горло. Долго резал, убивал в нем свою ярость. Заржал конь, завыл пес, почуяв чужую смерть.
Из дверей дома Долгой Русы, куда вселились Русияновы ратники, кто-то кричал громко. Слишком громко: Стоимир, Стоимир, Стоимир! Тот не ответил. Закричали снова. Голос гнался за мной, покамест я мчался к дубраве, из нее сподручней добираться до горных укрытий. Стоимир, Стоимир, Стоимир, – разносил ветер отголоски. Впереди меня, кровавого, с окровавленным ножом в окровавленной руке, бежали, убегая, тени и земля корежилась, малая и превеликая, чужая больше, чем наша. Стоимир, Стоимир, Стоимир, – отзвуком вторили пади, а он, глухой и мертвый, лежал с окоченелым лицом. Внезапные, последние, наверно, снежинки не таяли на его лице, ложились пластом, становясь ему мертвецким покровом.
Крушусь я по нему, отче. А проку? На ноги ему не встать. Лежит в каменистой земле. Может, он шел меня с постели поднять, не знал, что я упрежден о замысле Русияна. Может, хотел посоветовать, где мне прихорониться. Что-то его заставило поспешить. Тоже и Стоимир носил в груди заместо сердца ком живой земли, такой же был, как я, – человек. Был, а теперь пропал. Но и я тоже пропал.
Ведь это он, Стоимир, просил твоего брата Нестора упредить меня, чтоб бежал, не дожидался своего крестного часа. Нестор, бывший наш Тимофей, послушался. Я не послушался, захотел отместки. Вот и вышло так, что своего же спасителя зарезал. Учинил злодейство, будь я проклят. Окаянец. Земля, где лежит мой родитель Петкан, под моими ногами сжалась. А не отталкивает. Поджидает. Таких-то, вроде меня, ей лю-бее в себе держать, чтоб не распалялись злодейским разумом от кровавых восходов по кровавым нивам да камням. Жены нет у меня. А сын мог бы быть. Не бери, Гена, на сердце, молода ты, еще родишь, говорил я нашей одной кукулинской, когда она закопала младенчика мертворожденного. А сам бегал от нее, младенчик-то мой был. Бедняжку Гену взял за себя Захарий. а я как был, так и остался пропащий и никудышный – тень да грех. Потом я по сеновалам таскал Генину меньшую сестру Борку, молчаливая такая была. На ней Жупан женился, Захари-ев брат. Рожают теперь, радуются небось, что судьба мне отомстила за обиды ихние. А может, и того хуже – про меня и думать забыли.
Читать дальше