Думаю. В какую пору суток, не важно – мои утра не мудреней вечеров. Думаю, и картина видится одна и та же: не махаясь руками попусту, собирает смерть куски на трапезе жизни, запихивает в уста, холодные и молчаливые, немо вопящие о собственной вечности и неодолимости. Не алчная – пуще матери опекает, убогих особенно, избавляет их от горя и тяготы. Черепом, где единая угнездилась мысль – о неотменности закона отшествия, упирается в черное солнце загустевшего мрака, вышагивает костлявыми ногами, переходит из круга в круг, с одной жнецкой полосы на другую; изливается густая слезная туча – богатая будет жатва. Дым валит из пустых глазниц от огня извечного, знаменующего лишь одно – было и перестало быть. В том огне, малом и великом, пропадают тени – тех, чей черед пришел. Вместо крови – тьма, светом вспыхивающая при избавлении. Кому смерть принесет избавление? От чего? Когда? Чьи кости соберет Черный Спипиле?
Вкруг монастыря, мглой во мгле, бродят призраки людских недоумений. Ветви дуба шелестят без ветра. Из-под коры стонут.
(Парамон монаху Антиму – на духу)
Есть на свете такое, что превыше неба и веры в него, – мужицкая наша плоть, кровь да муки, колыбель да гроб. Ни жизнью, ни погибелью не назовешь. Простой я, неученый, всего не знаю. И перезрелый. Было время, по глупости да потехи ради дивился небылицам про петуха с рогом на шее, верил, что Богдан взаправду видит прошлое в тыкве. Теперь не то, другой стал Парамон, три десятка лет за плечами, а я как старик, злой да беззубый, пес и тот от меня шарахается. Был у меня родитель Петкан, пропойца, ходил в медвежьей накидке. Крепкий имел корень в земле, в нее и ушел. А я живу бобылем, без потомства, с таким и мулиха под венец не станет. Висельникам спутница не нужна. Земля стала мне матерью и женой. Моим потом политая, кровью моей питается. Отымали ее, я не давал, мужиков на бунт подговаривал. Били меня много, оставили без зубов. Так все началось, воистину так.
Прошлой пятницей – на другой-то день мне как раз на крест было идти назначено заместо пугала для недовольных, что без жита да без скотины остались, – монах Нестор повестил меня через кукулинского дровосека: зло готовится на тебя, беги! А меня ну точно не пустила земля, не та земля, что моей считается, малый клинышек, а большая, общая для живых и мертвых. Не послушал я его честью, побежал не сразу. Ночи дожидал на субботу, за обиды всей земли отомстить надумал, я-то У нее забирал немного, горстку ржицы да ячменя, но и давать ей, почитай, ничего не давал. Ночи дождался, а вот отместка-то и не вышла, хоть и задумал я ее и кровью и разумом, всем своим нутром.
Дом у меня заброшенный, огонь развожу редко. Перебегаю, застылый, от дерева к дереву, чтоб не заметили. Чужого глаза не надобно. В посудину бронзовую наложил углей, под мышкой лучина да сухая солома, снопик, завернутый в просмоленную тряпицу. Вижу, понимаешь ты, отец Антим, приходишь в ужас. Верно, угадал: наладился я спалить дом насильника Русияна, ежели пробудится он – беги, а нет – так пропадай, хоть и с Симонидой в обнимку. Хотелось мне, чтоб у того огня собралася голь перекатная, бесхлебная да запаршивевшая. Не спасать его, а потешить больные глаза. Потому как и сам я, какой был, есть и буду, коли голову сохраню, голь такая же, доброе ли, худое ли, но это племя мое, то шатучее, то на решения скорое, оборванное, строптивое и дурашное, то Каином обернется, то Авелем. Кровь над ним тяготеет, как надо мной моя. А теперь вот и чужая на мне повисла. Потому я здесь, пред тобой да пред этим алтарем. На коленях стою, руки сложены, а на них кровь темнеет да сохнет. Не отмыть водой. Под кожу забивается, язвит. Помереть не помрешь. Разве что умом тронешься, может, уже и тронулся. Слышится мне пьяный голос родителя моего: Парамон, каторжник, на то ли я тебя спородил? А я ему, да с эдакой злобой: прочь поди, дух могильный, лучше б ты камнем меня пришиб, спородивши! И сейчас вот, исповедуюсь тебе, а точно лаюсь. Только и делаю, что скалюсь, все во мне оскаленное, и кость и жила. Хочу прощения, а каяться не умею. Знать, и вправду я проклят, из треклятых треклятый.
Укорить меня хочешь. Не надо. Я и сам теперь догадался: одни хоромы пожгешь – на костях мужичьих другие вырастут, прежних поболе. Не один такой Русиян на свете. Его погубишь – другой заявится, похитрее да пожесточей. Но тогда-то я так не думал. А теперь уж и научаться поздно, почернил я жизнь себе, окаянный грешник.
Земля меня словно сама подтащила. Подобрался я к оконцу в новой пристройке Русиянова дома, глянул и обомлел. В щелку меж завесами углядел такое, чего и не удумаешь, соблазн да грех для моей проклятой крови. Она, Симонида то есть, стояла в кругу света от ламп, голая и как мрамор белая, посмеивалась то ли в беспамятстве, то ли красуясь, круглая, груди тяжелые. Видна была мне до пояса. Ниже пояса застил он, муженек ее и наш кровопивец. Стоял на коленях, согнутый, спиной к окну, как раз у щелки между завесами. Неспешно, грубыми ладонями воина гладил ее живот. Пальцами выслушивал песню крови, губами выпивал теплоту плоти.
Читать дальше