В комнате, где они сидели в этот вечер, царила растерянность, каждый надеялся, что понимает настроение другого.
Ночью начался дождь и лил несколько дней, окутав дом серой пеленой. Потом, когда он кончился, и по обочинам дороги больше не струилась желтая вода, и кое-где стала робко проглядывать еще лишенная красок земля, старая женщина принялась чихать. Она явно простудилась. И было так же явно, что в таком состоянии она не может поехать к соседке. Ей нужно было понежиться в тепле, закутавшись в толстую черную шаль, которую она когда-то связала и забыла о ней. Нюхать тертый лук. И жалеть себя.
Все это в какой-то степени освобождало ее от обещания навестить миссис О’Дауд. Хотя потом она, конечно, ее навестит и привезет чего-нибудь вкусного, супу или миску телячьего студня. Пока что жалость к подруге сменилась у нее жалостью ко всему человечеству, особенно к женщинам. Вечера были грустными, под колодезным навесом сгущались черные, почти иссиня-черные тени, и слышно было, как в дымовых трубах скребутся коготки опоссумов. Затем сознание, что ее немощность обернулась откровенным предательством, довело ее до того, что она начала слоняться по дому, не находя себе места. Она стала нервной, страдала от несварения желудка, иногда громко икала, что, впрочем, было не так уж важно, поскольку она почти всегда сидела в одиночестве. Однажды она даже представила свою подругу на смертном одре. И явственно, во всех подробностях увидела, как она умирает. Но если она умерла, подумала Эми, нам не придется говорить ни о слишком страшном, ни о чудесном и перебирать наше прошлое и упоминать о страданиях. Она ведь будет мертвая. Однако это не принесло успокоения ей, оставшейся жить.
Поэтому она почувствовала облегчение, когда однажды в конце весны ее позвала из дверей какая-то девочка. Ее просят приехать, сказала девочка, ее просят приехать к О’Даудам. Это была маленькая Мэрли Кеннеди, мать которой, Перли Бритт, когда-то позвала ее к О’Даудам по совсем другому делу.
– Ей худо? – спросила миссис Паркер, придерживая сопротивлявшуюся дверь.
Но девочка испугалась вопроса и убежала. Она бежала, сверкая пятками и белыми штанишками, и волосы ее развевались на ветру.
Миссис Паркер, не мешкая, запрягла пони.
Она ехала сквозь ветер, который дул с запада и, казалось, заполнял ее всю. Его мощные порывы, обрушиваясь на маленькую двуколку, раскачивали Эми из стороны в сторону. Вскоре щеки у нее раздулись. Она захлебывалась ветром, он тек по горлу и распирал ее внутри, словно сознание важности ее миссии. Эми все еще была пышногрудой. Двуколка плавно катила ее по ровной дороге, порой встряхивая, когда под колеса попадали камни, и она мало-помалу расхрабрилась. Возможно, что все ее проступки – а их было немало – ей в конце концов простятся. Чем дальше, тем очевиднее становилось, что она вовсе не пренебрегала подругой, а просто ждала, когда наступит время. Так катила она к О’Даудам в своей двуколке сквозь геройский ветер, сгибавший мощные деревья, – старая женщина, чье сердце волновали ожидание, тревога и любовь.
Дом О’Даудов, как оказалось, только что вступил в новую стадию разрушения. Ветер терзал крышу. Он подхватил лист железа и оторвал его. Звенящий и бряцающий ржавый лист пронесся по двору и довольно крепко хлопнул по заду свинью. Сделав свое дело, железный лист канул в пруд или большую бурого цвета лужу, откуда белым фонтанчиком взметнулись утки. Стоял невообразимый шум, крякали утки, ревели животные, но никто этого не замечал. Все внимание привлекал к себе дом, вокруг которого стояло несколько разболтанных машин и двуколок, играли дети и задирали ноги сивые собаки.
Привязав лошадь, миссис Паркер вошла в дом, где уже пахло смертью и живой человеческой толпой. Чтобы перебить этот запах, в комнате побрызгали одеколоном из флакончика, привезенного из Бенгели, и покурили чем-то таким, от чего поднялся чад, скрывший всех присутствующих. Но, войдя в эту комнату, где к ней вернулись прежние сомнения, и пробравшись вперед, миссис Паркер наконец обнаружила свою подругу, вернее, то, что от нее осталось, среди высоко взбитых подушек на постели.
Миссис О’Дауд совсем высохла, и, очевидно, умирала, в ее плоско лежащем теле почти не оставалось жизни. Весь день она промучилась, и ждут ли ее еще большие муки – она еще не знала. Голые десны, несмотря на слабость, сохранили способность кусать от боли губы, и даже до крови. Щек у нее просто не было. И лишь глаза, в которых сосредоточилось все, что осталось в ней живого, стали большими и туманными. Они принадлежали уже не ей, вернее, стали неузнаваемыми для тех, кто видел ее прежде.
Читать дальше