— Послушай, малыш, послушай, у тебя нет больше мамы.
И так как он глядел на нее, не понимая в чем дело, женщина добавила мелодраматическим топом:
— Умерла твоя мать. Понимаешь, умерла.
И еще чей-то голос присоединился, чтоб его убедить:
— Да, умерла она, скончалась , бедный малыш!
И больше он ничего не помнил. Огромная черная дыра в памяти. Все кругом было заполнено какими-то криками, похожими на вопли ночных птиц. Чей-то долгий вой, быть может, вырвавшийся у него самого или у кого-то другого. Все перед ним кружилось. Соленая вода на лице. Дрожь во всем теле, судороги. Невыразимый страх, животный, удушливый. Страшное ощущение: ведь он спал рядом с мертвой. Не с матерью рядом, а с покойницей. И он ее трогал, ласкал, целовал. Зажав кулачками глаза, Оливье заново открывал ужас остекленевшего взгляда, стынущей плоти. Он с яростью сдавливал свои веки. Он упал навзничь, скрючился, свернулся в клубок, как зародыш в яйце, словно обороняясь ото всех. Ведь ничто его больше не защищало. Тело его стало дряблым, как у рака-отшельника, утратившего свой панцирь. Внутри все болело. Дышать стало нечем, он был голым перед толпой этих чужих людей.
— Теперь он сирота…
В комнату набилось еще много домохозяек и просто любопытных, они с возбуждением, бестолково говорили, сетовали или повторяли избитые фразы о смерти, разыгрывали эту комедию торжествующей жизни, только изображающей сострадание в порядке самозащиты.
— Она его любила, мать, ничего тут не скажешь.
Одну из этих квохчущих наседок внезапно осенило. Ребенок, распростертый на полу с подушкой, подоткнутой под голову, вдруг услышал:
— А что, если она отравилась?
И люди посмотрели на коричневые подтеки шоколада в чашках, оставшихся на столе.
— Она ведь знала, что обречена…
— Так ведь и парень бы тоже помер…
— Это не обязательно.
Фразы следовали одна за другой, голоса звучали то громче, то тише, пока мадам Хак не прошептала:
— Тс-тс… — показав на Оливье: — А если ее убили… Тс, тише. А что? К ней ходили мужчины… Надо позвать врача засвидетельствовать смерть… В мэрии засвидетельствовать. Нет, не в полиции, в мэрии… Конечно. А ведь у него есть двоюродный брат… Как же его зовут? Да вот тот, из дома номер семьдесят семь…
Ребенка заставили открыть лицо, отвели его руки:
— Твой двоюродный брат — как его зовут? А, Жан, это Жан! А где же он работает? Ну где? Скажи, маленький, мы понимаем, как тебе плохо… Но надо ответить! Что у Жана есть телефон?
Оливье не понимал смысла этих фраз. Он все еще был в полном отупении, он онемел, словно смерть коснулась его самого. Лихорадочная дрожь опять охватила тело ребенка, и никто не остановил его, когда он спрятал в ладонях свое мокрое лицо.
Тогда и вошел сюда этот калека, проживающий на одной из ближайших улиц квартала. Его изуродованные ноги были как-то странно раскорячены, он двигался боком, с помощью двух костылей, которые прижимал к себе роговидными отростками, заменявшими ему руки. Прозванный Пауком, он был вполне пригоден для показа в ярмарочных балаганах. Какие-то слухи сопровождали этого человека: якобы он питался отбросами, точно крыса, ел легкие, совсем как кошка, якобы он не знал своего происхождения, а еще, что он много читал… Его появление показалось странным: обычно он ни с кем не разговаривал, впрочем и с ним бесед не заводили, ибо его присутствие людей смущало. Паук пристально наблюдал за всем происходившим в комнате своими огромными черными глазами и остановился около распростертого ребячьего тела, сотрясаемого рыданиями. Лицо калеки, обветренное, словно дубленое, было очень выразительным. Хорошо очерченные толстые губы раскрылись и послышался слабый, мягкий голос:
— Я знаю, где его кузен Жан. Он работает в одной типографии. Дайте мне монетку. Я позвоню по телефону от Эрнеста. Не говорите пока ничего жене Жана. Она еще так молода…
Читать дальше