Герман. Ты своего добилась, Эрика. (Эрика вопросительно смотрит на него.) Все было, как всегда, прекрасно, Кундт прислуживал священнику, но когда мы пошли к причастию, мне стало не по себе. Ты своего добилась. Не то чтобы я почувствовал себя менее грешным или более верующим, чем они, – нет! (Встает.) Мне стало страшно при мысли, что истинные христиане, по всей вероятности, не мы – ни я, ни ты, ни Карл, ни Ева, а они. (Останавливается у дивана.) В конце концов – и это пришло мне на ум, когда я приглядывался к кардиналу, внимал ему, наблюдал за ним, – в конце концов именно такие, как они, всегда и везде определяли, что есть христианство. И ты – я в меньшей степени – и все остальные, а к ним я отношу даже мрачного и озлобленного Гробша, именно вы заблуждаетесь, а не они. В моей голове, в сердце, в печенке все перевернулось, и я с трудом дождался конца этой прекрасной мессы. Мне стало совсем дурно – вот чего ты добилась, Эрика.
Конечно, твое отсутствие заметили, но скандала не было. Вопреки твоему желанию тебя сочли больной. Вообще там не так скорбели, как сожалели; были, конечно, телевидение и радио и, как ты предсказывала, Грюфф и Бляйлер. Проповедь была скучнейшая, а лицо у кардинала походило на маску. Ох, Эрика, ты своего добилась, но я не знаю, хорошо это или плохо. Мне страшно, когда я вспоминаю родителей, детство, школу, университет – все то, за что мы, как говорится, взялись после войны. Ты своего добилась, Эрика. Только не спрашивай, чего ты добилась.
Эрика (берет его руку). У меня тоже были набожные родители, набожное детство и набожные монахини в школе, о которых я вспоминаю с благодарностью. Они пытались объяснить мне, что такое счастье и как опасно вожделение. Конечно, утешения в набожности не найти. Его вообще-то нет. Но никто, включая кардинала, не поднял свой голос против бомб и ракет – никто. В том числе и ты. А теперь ты удивляешься, что у тебя отняли это утешение, эту совершенную красоту, которую прежде тебе не могла испортить никакая елейная проповедь.
Нет, это не я своего добилась, Герман, это вы своего добились, и я заодно с вами бодро, весело шагала вперед, а церковь служила нам прекрасным фасадом. Я предчувствовала это, когда фотографировалась на конференциях вместе с епископами, когда Эрфтлера-Блюма снимали в кино вместе с монашками и священниками. Восторга я не испытывала, но было весьма приятно. Теперь мне от этого больно, очень больно, и я знала, что делаю, оставшись сегодня. дома. Тебе должно быть еще больнее, потому что ты наивно верил, что одно можно отделить от другого. А теперь и вы и мы обязаны все поломать. Сейчас мы как одержимые носимся с каждой незамужней беременной женщиной, словно в ее чреве Христос. Он ведь и прежде был в них, но мы тогда не носились с ними, а презирали и проклинали их. Катарина разъяснила мне это утром: ее мать не была замужем и сама она тоже. Запоздалая канонизация незамужних матерей выглядит насмешкой над ними, да так оно и есть…
Ну а как близоруко – точь-в-точь слепые курицы – приветствовали вы размещение ракет, и ты в отличие от меня тоже, мне такое и в голову не пришло. Вы опустошили дом, потом удивляетесь, что в нем нет ни жителей, ни мебели.
Ты говорил о масках, хорошо говорил, но теперь наступает пора срывать маски. Мне грустно, что такую девушку, как Катарина, бьет дрожь при одном упоминании о церкви, да, грустно. Но я представляю себе, как она – в более зрелом возрасте вместе с сыном и Карлом – преклоняет в молчании колени, и это достаточно уважения. Ведь все-таки Он есть, тот, кто писал перстом на земле [12]. К чему же вся эта шумиха, зачем такая реклама? Я по-прежнему не верю, что ты прав, не верю, что они правы, а мы заблуждаемся. Не верю. Он есть.
Моя мать, когда у нее было время, ходила в церковь дважды в день, но была счастлива, если чудом удавалось приправить суп взбитым яйцом. Когда же отец проклинал оптовых торговцев, являвшихся получить долг по счету, мама умоляла его не ругаться. Оба они были люди суровые и довольно жесткие, но господин барон, сидя во время богослужения в своей персональной нише вблизи алтаря, иногда кивал нам оттуда. Потом я узнала, что именно он держал оптовую торговлю, которая душила моего отца ценами и сроками платежей, и тот же барон годы спустя свысока и благосклонно здоровался со мной на приемах. Отец прозвал его грошегоном – барон не знал снисхождения, никогда не давал ни скидки, ни отсрочки.
Мой брат пошел на военную службу, чтобы наесться досыта. Он не интересовался политикой, не внял тому, что отец говорил о Гитлере. Он мечтал о дешевом французском вине и цыплятах; надеюсь, у него была и девушка. Во всяком случае его обязанности в армии были далеко не так тяжелы, как работа крестьянина, который пас на своем жалком участке несколько коров и выращивал немного ячменя. Брат был веселый, вернее, повеселел в армии: все-таки вино, цыплята и, надеюсь, девушка; он не понимал, как это некоторые жаловались на армейскую еду. А потом его убили. «Пал под Авраншем». Что это значит – пасть?
Читать дальше