Наконец старик Моисей завлек товарища Коршунова сниматься. Слышно было, как бормотали они за перегородкой, словно поругивались. Когда вышли в прихожий тамбур, старик Моисей выписал на столике обоим клиентам квитанции. Получил с них деньги.
— Вот, держите, товарищ Коршунов, бумажку. Не любите вы бумажек, так я вас понял?.. Бюрократию мирную…
— Смотри-ка! Глухой, глухой, а примечает.
— У вас голос командирский, товарищ Коршунов. А что, если не секрет, — тоскуете по военным дням?
— Не по военным дням тоскую, дура старая, — понизил Коршунов голос на ругательном месте, — по друзьям-товарищам тоскую, по всему, что связано с этой войной проклятой! По теплым беседам откровенным… У костра. По чаю партизанскому, по улыбкам чистым… Понял, дед? А по войне только Гитлер тоскует. На том свете…
Дядя Саша надел пальто, взял в руки кепку, приоткрыл дверь. В образовавшуюся щель пулей вылетел заскучавший в фанерном заведении Катыш.
Дядя Саша неожиданно помрачнел. Коршунов подхватил его под «крендель», вел, как барышню. Пытался разговорить.
— Сейчас я тебя в парикмахерскую на санобработку! Дураки мы, Сан Саныч. Надо было остричься прежде, тогда сниматься…
— Знал бы, что такой вредный фотограф, — и не снимался бы, — посетовал, закипая, Валуев. — Остряк, понимаешь! Самоучка…
— Чем же он вредный оказался?
— Несправедливостью. Он сказал, что я — таракан! Насекомое… Что-де не за паспортом надо бегать, а смысл жизни прояснять. А где его прояснять — небось и сам не ведает. Ты мне паспорт выдай, я тебе тогда не только за смыслом — за чем угодно побегу, хоть через всю Россию!
— Да успокойся ты, мать честная! Вот побреют нас, и пошли, отведу к Полуверову. К начальнику паспортному. Меня здесь все знают, понял?
— А кто вы?
— Коршунов я. Коршунов! Аркадий Иванович!
— Понятно.
— Остановись! Ничего тебе не понятно. Страшней другое. Вот, к примеру, — тупые ножницы! Я ужас как стричься не люблю. Страдаю, когда волос режут. И когда ногти — тоже… Ведь живое все, плотское. От одного тела. Вот я тебя и привлекаю. Совместно страдать легче. Бр-р! Мое, живое — и вдруг шпендрик какой-то в белом халате ножнями тупыми тебя раз-раз! По живому… Искромсает. А ты сиди, улыбайся. Подставляй места… Боишься, Сан Саныч, парикмахеров?
— Парикмахеров не очень… Я больше начальства разного…
Товарищ Коршунов резко остановился на дороге, то есть на улице, на которой не было домов. Довольно грубо потрогал дяди Сашин лоб — наотмашь, ладонью. Росту они оказались примерно одного. Обладая военной выправкой, приобретенной в лесу в годы войны, товарищ Коршунов держался ровнее, фигурку имел юношескую, хотя и был моложе Валуева всего на пять лет.
— Только откровенно… Черти с рожками? Такие мохнатенькие… По рукаву пиджака бегают? Являлись?
— Нет.
— А я думал, горячка у тебя… Белая. Твердишь одно и то же…
— Да нет, миновало… Наружу губой вышло. Окидало после бани. А так ничего… Даже не кашляю.
— А чего тогда скулишь?! Боишься чего? Паспорт, милиция!
— Я головой был… Волостным.
— А связь с нами кто поддерживал? Кому доверяли партизаны?
— И с немцами связь имел, — задумчиво произнес Валуев. — Что ни говори теперь, а числился… головой…
— Задницей ты числился, а не головой! Вот идивотина, понимаешь… Ты думаешь, я — ангел? Вон — ордена-медали, контужен-ранен. Должность в райсовете. А страхи и у меня были. И мне кишки сводило. И грехи, как положено, имею.
Товарищ Коршунов и дядя Саша вышли на главную площадь городка. Прежде здесь сходились в кольцо самые крупные здания: универмаг «номер один», храм Христа Спасителя, горисполком, почта, кинотеатр «Красное полушарие». Теперь ничего этого не было. Вернее, существовали и горисполком, и почта, и кинотеатр — только помещались они в одном-разъединственном многоэтажном здании на краю городка. А центральная площадь приобрела вид заброшенного поля, на котором почему-то перестали высевать злаки. Правда, на месте бывшего храма, в его приделе, сохранилась маленькая кирпичная часовенка: сюда-то и увлекал дядю Сашу товарищ Коршунов. В часовенке теперь справлялись самые что ни на есть прозаические обряды, как-то: стрижка, бритье, маникюр. Но — слава богу — справлялись.
Примерно в центре разоренной площади Коршунов попридержал дядю Сашу за рукав, желая досказать ему про свои грехи.
— Летом сорок третьего, в самую пеклу, в июле, отряд я свой из блокады болотами выводил. Выводил, да не вывел… Обложили целым полком. С пушками, с собаками. Два раза в прорыв сунулись, как на стенку каменную. Туда-сюда… Глухо. Один выход: на небо. Или — в землю. А тут листовки! Нам-де Коршунова, партизанского батьку, живьем отдайте. А вас, глупые партизаны, так, мол, и так — пропускаем без задержки. Уходите. Только вяжите Коршунова, и лады. Понял? Во! Ситуация, одним словом. А я в том районе уже многим поперек глотки стоял. И оккупантам, и прихлебателям ихним. Ну, партийцы собрались. Совет держим. Сперва без разговоров — пробиваться. Всей кучей. А это почти верная смерть, или плен, ежели ранят. И хана отряду. Тогда партийцы решают так: командира и знамя отряда временно закопать. В землю. До снятия блокады. Я незамедлительно кулаком по столу! А мне: тише, Аркаша. Жить надо. Войску. Сражаться в дальнейшем. И — полезай, стало быть, в яму, товарищ командир.
Читать дальше