В семье был культ старшего Башмакова: он царствовал по ту и по эту сторону забора.
Когда он отчитывал за какие-то провинности своих домашних, а виноваты у него были все и всегда, мы из-за забора тоже слышали его сильный, рубящий, бьющий как колуном по голове голос, и даже самые развязные среди нас становились смирней и надолго затихали. Не боялся его лишь младший сынок Вовка, по возрасту он был мне ровня – десять лет. Но он вообще мог никого не бояться, имея такого всесильного папу. С нами он не водился и не играл, а лишь показывал язык, когда мы заглядывали через забор, да еще плевал в нашу сторону.
Наверное, то, что исходило от старшего Башмакова, озвучивалось по малости Вовкой. Отношение отца и сына к нам было одинаково презрительным.
Любимым же занятием Вовки было маршировать вокруг дома и громко читать такие стихи:
Товарищ Башмаков
Уверен и толков,
Веди меня вперед,
Товарищ Башмаков!
Эти слова, наверное, он слышал тоже от старшего Башмакова у себя в доме, а может, от его сослуживцев еще в Москве. Но из этого следует, что «товарищ Башмаков» в прежней, довоенной своей жизни был какой-нибудь шишкой, а здесь, в Сибири, за спинами детей, временно спасался от фронта, сберегая для светлого будущего свою драгоценную жизнь.
И вот о чем я сейчас подумал: скольким же тиранам и мучителям, ловко прилипшим к детским учреждениям, мы одним лишь своим жалким существованием спасали и спасли жизнь! Они-то нас преследовали, они морили нас голодом, изводили, как могли, а мы их за это спасали. Их самих и их наследников. Не странно ли, правда? Но так было. И если я тогда выжил и до сих пор существую, то я обязан в первую очередь самому себе. А вот товарищ Башмаков, и его терпеливая сестра, и ненавидящая нас жена, и даже сын Вовка – все они выжили потому лишь, что были такие, как я, да Вовка Поляков, да безропотный раб Женечка. Да и остальные, нам подобные. Потому-то я полной мерой, как другие ребята, а может, чуть больше изведал громкий гнев и все немилости товарища Башмакова. Впрочем, кричал он редко. Но зато железным тоном прокурора (а может, он и был до войны прокурором – вот поздняя догадка!) наказывал, будто шпицрутеном сквозь строй прогонял: «Без завтрака, без обеда, без ужина, без завтрака, без обеда…»
И так несколько кругов голодного ада, в зависимости от того, насколько запаса воздуха у него хватит, а легкие у него были ефрейторские, хватало зараз выпалить на трое-четверо суток, а в сильном гневе – на все пять!
Сейчас я подумал, что по своей солдафонской недалекости он брал мелко, деля день на три части, а легко бы мог, скажем, вылаивать сразу сутками, тогда бы и неделя-другая вместилась в его динамометрию; но опять же, когда перечисляются по отдельности: «Без завтрака, без обеда, без ужина», как бы вбиваются три гвоздя в твое незащищенное тело, а неделя – это один гвоздь, хоть и большой, и удовольствия подольше истязать уже не получится.
Все это, не задевая чувств, просквозило в моей памяти в то время, как было произнесено о Башмакове, что он обламывал и не таких, как я. Я оценил их много позже. Иначе бы сдался сразу, а не пытался глупо сопротивляться. Тем более что обламывал он одних с помощью других, вот как сейчас меня с помощью добряка Жени.
Но вот о Жене… А не такие ли покладистые да смирные ребятки, тоже, возможно, добряки, охраняли зоны, служили верой и правдой в конвоях и пересылках, а при случае («Шаг вправо, шаг влево считается за побег!») стреляли заключенных в сталинских лагерях? Это потом в Москве, на Казанском вокзале, наш молчальник Женя, почувствовав, что кончилось время Башмакова и тот ему больше не хозяин, все накопившиеся чувства выразит одним, но весьма красноречивым движением, грохнув огромный ящик с вином, когда пришлось ему в последний раз перетаскивать многообъемную поклажу бывшего директора.
Все знали, и Женя знал, а он-то знал больше других, что был тот ящик, как и другие ящики, выменян Башмаковым на целое поле капусты, которое мы все лето, по десять часов в день, пололи и поливали. А еще была картошка, несколько гектаров, горох, свекла… От заката до восхода проклятое нами лето. Тут даже детишки из дошкольной группы гнули спину на благодетеля и кормильца товарища Башмакова. Это не вино – это наша выкачанная из нас кровь брызнула вином на землю, когда Женя грохнул оземь пресловутый ящик.
Я и сейчас вижу в натуре всю картину. Как волочит Женя, обхватив ручищами, будто клешнями, тот неподъемный ящик… Потом по-воровски оглядывается, замедляя шаг, и, убедившись в отсутствии хозяина, с неожиданной силой шарахает ящик о каменный цоколь вокзала. Нас он не видит; выгруженные из другого вагона, мы торчим кучкой на противоположном краю платформы и от нечего делать глазеем по сторонам и, конечно, на Женю. Побив ящик, Женя очень тихо, даже бережно приподнимает и снова опускает его на землю и с удовольствием рассматривает со всех сторон, по-детски удивляясь, что он так сильно покорежился, что лопнул по швам… А из швов сочится красная жидкость. Оглянувшись еще раз, Женя проводит по доскам ящика ладонью, а ладонь подносит к лицу, смотрит и нюхает, чтобы убедиться, что грохнул он и в самом деле то, что следовало. Вот тут он замечает нас… Но вовсе не тушуется, чего ему теперь бояться, а как-то по-дурацки хмыкает и разводит руками, мол, видите, как бывает. И при этом подмигивает в нашу сторону. Но к нему уже бежит, налившись гневом, шипящая на ходу, как сковородка, башмаковская жена и вопит на весь вокзал. Женя с неохотой оглядывается, произносит что-то вроде: «А шла бы ты куда подальше, мадам…» – и тащит разбитый ящик дальше, оставляя на перроне темно-кровавый след.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу