Предвоенное детство мое и военное отрочество прошли в небольшом сибирском городке Тайга, окруженном со всех сторон кедровыми, пихтовыми и еловыми лесами. У каждого из нас в детстве были милые сердцу речки и леса, горы и тропки, дворы и улицы, которые спустя много лет греют нас золотыми снами. К родному моему городку тайга подступала почти вплотную, кустарником и мелколесьем начиналась сразу же за последними огородами, и сердчишко мое с детства поселилось в ней. Мы, мальчишки-полусироты, суразята и безотцовщина, пропадали в тайге, она подкармливала нас, незаметно, кажется, воспитывала, — и меня, где б я ни был, почему-то тянет туда, тянет с каждым годом все сильней — к родным деревьям, буграм, родникам, и я посещаю их время от времени… Однако самые первые, младенческие впечатления связаны все же не с тайгой. Одна странная особенность есть у моей памяти — лучше чем что-либо другое помню звуки, запахи, краски, а через них все остальное — давние голоса, лица, случаи. Стоит мне сейчас закрыть глаза и мысленно, вернуться к зоревой поре жизни, как явственно услышу сипенье желтой керосиновой лампы на стене нашей хибарки, скрип крыльца, увижу изменившееся вдруг лицо мамы, ее порыв к двери: — Никак, отец!
По каким-то одной ей ведомым признакам мама угадывала, что на крыльцо ступил отец, возвратившись из долгой поездки. На руках с кем-нибудь из нас, малышей, мать торопливо подбегала к дверям, широко распахивала их, и в облаке морозного пара появлялся отец — непомерно большой из-за своих тяжелых одежд, с кожаной сумкой через плечо и гремучими железными фонарями в руках. Втягиваю сейчас носом воздух и насыщаюсь смешанным запахом каляного холодного брезента, потной овчины, керосинового фитиля, старой кожи, но все эти оттенки побивает своей терпкостью горький дух паровозной копоти. Отец обнимал маленькую нашу маму и говорил:
— Ну, будет, будет! Дитя застудишь.
Рабочая отцовская амуниция была для меня предметом вожделенным. Прежде всего, конечно, кожаная сумка, которую я тщательно обшаривал после каждого возвращения отца из поездки. В ней всегда лежала замусоленная книжонка с рисунками паровозов, вагонов, семафоров… Обмылок в железной мыльнице, складной нож, стеариновые свечи и запретный тугой карманчик, в котором хранились белые плоские баночки — петарды. Обычно отец их сразу же убирал на полку, под самый потолок, куда я не мог добраться, а мне так хотелось подержать их в руках, чтоб ощутить под гладкой холодной жестью ужас затаившегося взрыва. Обязательно присутствовала в сумке стопка жестких картонных билетов, пробитых компостером. Использованные пассажирские билеты отец брал, наверно, у товарищей, чтоб я мог строить из них домики, вертеть на вязальной спице или обменять на какую-нибудь другую драгоценность у соседского мальчишки. А в самом потаенном отделении сумки находил я черствую краюху хлеба, дольку пахучей колбасы и обломок кускового сахара, нарочно забытые отцом. Хлеб и колбасу я тут же, как бы ни был сыт, съедал с наслаждением, даже с какой-то звериной жадностью. Отец обычно в это время сидел у печки, грел над плитой руки, смеясь, смотрел на меня, а мать, хлопочущая с обедом, приостанавливалась на бегу, всплескивала руками и приговаривала:
— Ну диви бы голодный! Нет, отец, на него ядун напал, пра слово, ядун!
Сахар я откладывал, чтоб иметь в запасе еще одно удовольствие, и продолжал досмотр. В карманах тулупа и телогрейки, как правило, не было ничего интересного. Но у порога еще стояли большие подшитые валенки, которые мне нужно было непременно примерить, фонари с красными и желтыми стеклами, висели на гвоздике в кожаном чехле сигнальные флажки, я все это тщательно обследовал и, наверное, даже обнюхивал, потому что до сего дня в моей обонятельной памяти живут восхитительные запахи оплывших свечей, керосинной гари, станционных дымов и пыли дальних дорог…
Ездил наш отец на товарных поездах. Не «работал», не «служил», а именно, как я привык слышать с детства, «ездил» главным кондуктором; эта профессия на железных дорогах давно устранена, в старое же время главный кондуктор считался на транспорте фигурой заметной, наравне с машинистом паровоза, и я вспоминаю, как у колодца две соседушки спорили о том, чей муж главней.
Мы, помню, пришли с матерью за водой, заняли очередь — было время вечернего полива грядок, а я тогда уже соображал и помогал. Пристроившись к углу колодезного сруба, смотрел завороженно в его темную глубину, как и сейчас, если выпадет случай, смотрю — мне нравится эта звонкая капель и гулкие отзвуки голосов, и черное таинственное зеркало воды в глубине, и ни с чем не сравнимый аромат чистого колодца. Вначале-то соседки мирно судачили о том о сем и не думали ссориться, пока две из них не перешли в разговоре на мужей.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу