За туманностью выражений маячило нечто сложное для понимания, хотя легко было догадаться, куда гнет Фотик.
— В чем-то ты, конечно, прав, но фильтры мы подберем, — сказал Главный спокойно. — Партия научила нас и не такие трудности преодолевать.
— Я уверен в этом, — вздохнул сочувственно Лапшичкин. — Но ведь не все так просто. Благо — вы большой политик…
— Ну-ну, — сказал Главный с подозрением. — К чему это?
— А к тому, Константин Игнатьевич, что как пошло всё после смерти товарища Сталина наперекосяк, так и жмем двумя колесами по кочкарнику. Ни ясного направления, ни прямых установок. Все «или-или». Как, помните, бывало? Писал, допустим, товарищ Сталин свой гениальный труд всех времен и народов «Марксизм и вопросы языкознания». Вся страна читала, проникалась проблемами, потом обсуждали, и всем становилось ясно: языковед академик Map, извините на резком слове, оказался так — ни с чем пирог. Один словарный запас и никакого лексикона. О чем тут спорить? Или писал товарищ Сталин свой новый гениальный труд «Экономические проблемы социализма». Мы одобряли его содержание, и снова всё становилось ясным. Основной закон социализма — это закон. Остальное — буржуазный субъективизм. Короче, все было четко и ясно, как на войне. Каждый боец знал задачу: ориентир один — печная труба, ориентир два — сухая береза. Подавал Генералиссимус команду: «Ориентир два — слева академик Map!» Мы: «Та-та-та!!» — и снесли под самый корень. «Ориентир один — справа кибернетика!» «Та-та-та!» — и в прах окаянную лженауку. А сейчас? Есть, в конце концов, у нас основной закон социализма или один субъективизм остался? Или вот: что есть кибернетика по новым историческим понятиям? Буржуазная лженаука или путь к вершинам будущего? Как вы ответите? Никаких конкретных указаний от партии. Мне, в конце концов, что. А вам? Э-ге!
В тепле и спертодушии редакторского кабинета Лапшичкин разомлел и градусы, дотоле свободно гулявшие в крови, довели его духовное состояние до высокой кондиции умственного напряжения. Глаза осоловели, голос стал спотыкаться. Главный это заметил и взглянул на часы.
— Уже поздно, Юрий Савельевич. Иди-ка домой. Завтра нас ждут большие хлопоты.
— Запечатлел, — сказал Лапшичкин и, чтобы перевести себя в вертикальное положение, оперся о край редакторского стола. — Закрепил и ухожу.
Стараясь держать прямую линию, он на негнущихся ногах дотопал до выхода и крепко сжал спасительную дверную ручку.
— До свидания, Константин Игнатьевич! Мы пошедши…
На лице Главного блеснул отсвет душевного удовольствия.
— Вот, смотри, — сказал он расчувствованно, — мужик вроде простой, звезд с неба не берет, в голове часто один вираж-фиксаж, а как формулирует! Будто сам сидел в редакторском кресле. Конечно, кое в чем он ситуацию заостряет, но в целом — прав. Увидишь, еще вернутся времена, когда мы снова станем бомбить языкознание…
Длинный телефонный звонок прервал его на полуслове. Трезвонил красный аппарат. Работал он, как я знал, только в одну сторону: сверху вниз, из обкома компартии от Первого секретаря к нашему Главному.
— На проводе, — сказал Главный, хватая трубку так, будто она обжигала. — Слушаю вас, Алексей Георгиевич. — А сам замотал мне головой: мол, давай, освобождай кабинет. Беседы с начальством по красному телефону всегда требовали конфиденциальности и велись с уха на ухо.
Пока я шел к двери, Главный торопливо докладывал:
— Нет, у меня никого. Были, ушли. Да. Инструктировал. Так точно. Могу прямо к вам. Так точно, еду.
Маховик событий разгонялся, набирал обороты. Барабанная дробь в оркестре нашей областной власти нарастала, начинала звучать тревожно.
Дед мой, Ерофей Елисеевич, человек трудящий, в деревне всеми уважаемый; по анкетам, которые ему приходилось заполнять, в недозволенной советской властью деятельности не участвовавший, к суду и следствию не привлекавшийся , в минуты душевного равновесия, сбалансированного крепачом-первогоном, поглядывал на нас, голопузую мелюзгу, и философствовал добродушно: «Развелось, понимаешь, вокруг нас гнилой интеллигенции по отсутствию разумности обстоятельств».
Из всех знакомых деда по тем временам к интеллигенции можно было отнести только двоих — регента соборного хора Федора Ивановича Колесо и аптекаря Семена Абрамовича Мармерштейна. Тем не менее, материалов для глобальных обобщений деду вполне хватало.
Сказав «а», Ерофей Елисеевич говорил и «б»:
Читать дальше