Однажды, это было в Веве, она играла перед Рубинштейном. Он был потрясен, вскрикивал, отказывался верить, что она по собственной воле отказалась от славы. Артур Рубинштейн! Он обедал у нас и попросил ее сыграть что-нибудь, потом сел с ней рядом, и они играли в четыре руки. Затем еще и еще. Шопен, Брамс, снова Шопен. Это очень сильно подействовало на нее. Она проплакала всю ночь и весь следующий день. Расчувствовалась, раскаивалась, что загубила талант… Не сбылось… Провал. Одно не случилось, другое… все провалы. Я всю жизнь среди этих провалов, господа хорошие, и это моя вина, я оказался не на высоте. Я говорю серьезно, можете мне поверить. – Он смолкает, но наше внимание подстегивает его продолжать. – Рашель так и не оправилась от этого вечера с Рубинштейном. Несколько дней спустя ее парализовало. Ничего особенного, но левая часть лица почти два месяца оставалась неподвижной, от того слегка перекосился рот, она без конца смотрелась в зеркало, пробуя улыбаться и плакать. А ведь как была хороша! Просто ослепительна! Еще один провал.
Мы молчим, пытаемся изменить ход разговора, заказываем вина, просим гостя выпить с нами. Он погружен в свои думы. За столом повисает тяжелая неловкость. Выясняются новые детали, он говорит виновато, как-то вскользь, а то вдруг мстительно вскидывается на кого-то. Рубинштейн, мастер… провал. Нужно бы заставить себя встать и распрощаться. Но мы почему-то этого не делаем, мы в ловушке, невидимой, но прочной. Горные сумерки сперва розовы, потом оранжевы, словно тлеющие угольки.
– Вы счастливый человек, любите музыку, – бросает один из нас. – Вам можно позавидовать!
Он опускает голову, подавленно и триумфально одновременно, признавая полный крах своей жизни. На лице его появляется что-то вроде маски, странно порочной: он похож на прислугу, ошибочно понесшую наказание.
– Если бы это было так! Но я ничего не смыслю в музыке. Я ее не слышу. И пою фальшиво. На концерте или когда играет моя жена – я словно пес под столом, затаившийся в ожидании хозяина.
Мы полны сострадания. Но это еще не все. Бог любит нас. Медленно открывается дверь буфета, и перед нами в красноватом закатном свете предстает бесформенная горбунья.
– Рашель, – потрясенно произносит наш новый знакомец.
Не прощаясь, он покидает нас и следует за женой по коридору.
В памяти остается ее разъяренный взгляд, совершенно седые волосы, заплетенные в косы, горб, выступающий под темной шелковой шалью. И то, как они молча бредут по пустынной платформе. Когда подошел поезд, он поднял свою жену, слишком маленькую, чтобы достать до подножки, и поставил ее в тамбур.
Вот и все. Поезд ушел. Последний в этот день. Я знаю, это было вчера. Однако, возможно, лишь для меня сегодня тени призраков завели на террасе танец, в котором участвуют и тени птиц, кружащих над заливом. Жалоба страждущих душ никогда не смолкает, а уж тем более при свете дня. Лабиринт на лабиринте. И всякий раз, как Артур Рубинштейн садится за рояль возле черной горбуньи, зажигается лампа, напрягается ухо, каждый съеживается, словно изумленная лань, от звуков вальса Шопена.