Со мной Милло больше не спорит ни о делах на заводе, ни о Сталине, ни даже о моторах, мы и об этом все реже с ним говорим.
– Больше со мной не водишься? – говорит он мне, когда мы на минутку остаемся одни, но тотчас же слышен ее голос:
– Миллоски, руки помыли? Бруно, достань ему чистую тряпку.
Я подаю полотенце:
– Нет, не вожусь. У меня теперь другие забавы. Жду нового июля. [4]Что ты можешь возразить на это?
Так у нас начинается разговор, потом он не выдерживает и, поедая вишни, дополняет воспоминаниями свое ежегодное возвращение к милому очагу.
Я люблю его, конечно. Он меня обучил ремеслу и многому другому. Я вырвал свою руку из крюка синьоры Каппуджи и вложил в его широкую, как лопата, ладонь. Меня трогает до слез, когда я вижу его, такого большого, поседевшего, вижу, как от встречи к встрече все расширяется его плешь, а он готов слушать любые советы, лишь бы сохранить остаток волос.
– С эдакой маковкой ты в кардиналы выйдешь!
– Знаешь, когда у меня начали волосы лезть? Это все ерунда, будто они лучше растут, если коротко стричься. По крайней мере, после двадцати это вряд ли помогает. В то время все отращивали и усы и бороду. А у меня – помнишь, Иванна? – такие были кудри, и пришлось обкорнать их под машинку. Чтобы меня не опознали, я вылил тогда на голову целую бутылку перекиси. Должно быть, только больше в глаза бросался, но чувствовал себя как-то спокойней. И немцы и фашисты меня искали по полицейским снимкам, а на них…
– Хотел их вокруг пальца обвести?
– Бруно! – обрывает она меня. – Дружба – это хорошо, но нужно немного и уважения.
Милло и я смеемся, тогда она упрямо, в привычно жалобном тоне, но по-своему агрессивно набрасывается на меня:
– Как ты можешь об этом помнить? Ведь тебе было всего четыре года. Тебе только кажется, будто ты помнишь, потому что тебе об этом рассказывали. Кстати, не синьора Каппуджи, а я сама догнала тебя и взяла с рук у Миллоски. За минуту до этого все было так спокойно. В доме – ни капли воды. Я вышла: фонтан у Сан-Стефано еще бил. Вот и попала, вместе с десятком других женщин, между двух огней, одна из нас, должно быть, перепугалась больше других, бросилась через улицу – там и свалилась: ее подкосила пулеметная очередь. Мы так и не поняли, откуда "стреляли. Ведра из рук не выпустила, а сама плавает не в воде, а в крови – вот что мы увидели, когда смогли подойти поближе. Никто не знал, кто она, откуда. Не из нашего квартала, и не из Кастелло, и не из Ромито. Может, беженка, кто ее знает. Было ей лет пятьдесят, кольцо на пальце, то ли позолоченное, то ли золотое… Видишь, вот об этом ты ничего не помнишь. Потому что я тебе никогда не рассказывала! Правда, Миллоски?
Милло расправляет усы, подмигивает мне:
– Да как сказать, Иванна! Бывает правда историческая, а бывает…
– Отвечайте. Только попроще, если умеете!
– Знаете, дать честное слово, что так оно и было, я бы не решился… Впрочем, как сейчас вижу, этот мошенник сидит себе наверху, без штанишек, так перегнулся, что вот-вот головой вниз полетит вместе со своим альбомом.
– Но кто его взял на руки, я или синьора Каппуджи? И какое у меня при этом было лицо? Вы ему скажите.
– Лицо было такое, что по сравнению с ним даже эта белая скатерть могла бы быка раздразнить.
– Вам хорошо, умеете говорить кудряво – точно кружево плетете!
Ох, и осточертели же они мне оба! Встаю, говорю: «Счастливо оставаться, несчастные старцы!» – и удаляюсь; моя «неучтивость» заставляет ее измениться в лице, а его – покачать головой и закурить неизменную тосканскую сигару.
Вот до чего довели воспоминания, связанные с синьорой Каппуджи, – Иванна в них ни разу не появилась, за исключением случая с жаровней.
– Я тогда работала на «Манетти и Роберте», в цехе борных кислот. По утрам будила тебя, чтоб поздороваться. Возвращалась после сверхурочных не раньше восьми вечера – ты уж спал. Нужда заставляла – что поделаешь!
Первое время нам помогали ее старики, но оба они умерли зимой сорок четвертого. Грипп настиг истощенных, обессиленных недоеданием деда и бабушку.
– Как и все честные люди, – говорит она, – мы в эти времена лишений больше походили на призраки. Горе убивало вернее голода. Они почти в одно время закрыли глаза, лежа в своей кровати и держась за руки. Она умерла на час позже его. И вот мы остались одни. На гроши, вырученные за мебель с виа Бокаччо, где я родилась, дотянули до конца войны. Потом пришлось идти на фабрику. Так, видно, мне, жене фрезеровщика, на роду было написано.
Читать дальше