Но у него все получалось, хозяин умел импровизировать, делать невообразимые психологические паузы в моменты, когда терялся, пропускал строку, хотя вряд ли его можно было назвать отличным актером, интерпретатором трудных нот, но скорее — медиумом, посредством которого отовсюду вещают души, вынимая из него внутренние органы (если они у него были).
И хотя я, чем чаще старался не попадаться ему на глаза, тем больше воспринимал его своим бумажным героем, которому суфлировал воспаленным горлом, как Сирано; я был доктором Равиком, оперирующем в темноте, при полной анестезии, заменяя кого-то другого. Я был тише воды, ниже травы, я знал, что в любой момент могу замолчать и позволю скальпелю выскользнуть из моих рук, что оставлю его в могиле одного, и это потаенное превосходство вполне меня удовлетворяло. Я не ненавидел своего вампира, я привык к узурпатору настолько, что однажды, застав его дремлющим за письменным столом после утомительного заседания или жуткой пьянки, с кружком монашеской тонзуры от настольной лампы, посмотрел на него нежно, как на ребенка, и укрыл вчерашними газетами.
Думаю, все было так, как должно было быть. Я не мог быть им, даже если бы и мечтал об этом. Массы пугали меня, в толпе я задыхался. Вот и недавно, когда надо было обратиться к нашей небольшой церковной общине, которая воодушевленно и вожделенно принимала меня в свои ряды, я не смог пробормотать ни слова благодарности или покаяния, и едва выдавил из себя хайку-молитву, оглушенный собственным сердцем, отяжелевший от собственного дыхания, с единственным желанием — дожить до аминь.
Не стал бы углубляться в причины собственной неготовности. И неуверенность, предполагаю, наследственная, скорее от одинакового имени. Я оберегал свою боязнь, прятал ото всех, и сейчас бы молчал о ней, не будь я почти совсем мертвым.
Я никогда не работал непосредственно на маршала, как болтают разные языки. Спасал ему жизнь? Это уж чересчур. Но пару раз он был совсем рядом. Когда мы стояли по стойке «смирно», один из его пуделей разъярился и порвал манжету на моей штанине, и это, припоминаю, его развеселило. Ты человек-кошка? — спросил он, а я спрятал за спиной выпущенные коготки. А может, это был его двойник, тень, как это называется на жаргоне охраны. У него их было несколько. Если бы я прыгнул на этого, то, скорее всего, стал бы ласковее пуделя, думал я и едва слышно мурлыкал, как астматик с легким приступом.
Я бы скорее сказал, что он осел, товарищ Тито — рассмешил мой шеф, обратившись к нему по старой подпольной кличке и увлекая его под руку, чтобы продолжить инспекцию. Должно быть, я сам придумал для него остроумный комментарий про осла. Я знал, что его весьма трогательное заявление для газет по поводу возможной смерти Тито томилось на дне моего секретного ящика в тщательно зашифрованном виде.
Я не сохранил ни одного из тех текстов, которые растрачивал на любого из здравствующих (разумеется, это стилистическая фигура)! С гордостью думаю, что они в некоем специальном архиве или в гробнице фараона с самыми личными его вещами и иссохшими заплаканными женами ожидают своего звездочета. Я не могу их припомнить, хотя напрягаюсь так, что кровь идет носом. Дохожу только до обломков, лежа с поднятой левой рукой и влажным компрессом на морде, спрашиваю себя со старческой тоской, хранитель ли я еще тайн своего ремесла. Теперь все по-другому, как будто ожили мертвецы.
Вот как же всего лишь гибель коммунизма высвободила такое количество слов, порабощенных ежедневной болтовней тогдашних склонных к анархии государственных деятелей, в разных докладах на съездах, в стихах придворных поэтов!
Разве мог нормальный человек в то время упомянуть или воспеть справедливость, борьбу, свободу, потому что все это, вместе взятое, звучало как луноликий грош, съедаемый инфляцией?
Сколько слов, еще вчера замаранных идеологией и ортодоксальностью, запретных для любого с достоинством, вернулось к своим значениям (смотри, как патетика воодушевляет человека!), я от радости просто не знаю, что мне с ними делать. Вот и сижу на солнышке, бормоча до изнеможения: Тито, единство рабочих, крестьян и трудовой интеллигенции, братство народов и национальностей, самоуправленческий социализм.
Да здравствует все мертвое, повторяю, и не могу, обессилев, вернуть детям прилетевший мяч, а только смущенной улыбкой отвечаю на их нетерпение. Я столько раз в жизни прикидывался дурачком, что и сам едва различаю границы. Ничего удивительного, что окружающие считают меня использованной пустышкой. Я опустошен, мне это известно, иной раз не могу даже вспомнить название чего-то совсем обычного, а, как гальванизированный труп, показываю пальцем на хлеб, на стаканчик; признаюсь, что частенько «путаюсь в показаниях» и смотрю в сторону, когда позволяю дочке, раздраженной, с выпученными глазами, упаковать меня в пеленки для взрослых, которые снимет, когда вспомнит, этот отяжелевший новый пояс невинности.
Читать дальше