У одной взял глаз, — повторял я за ним едва слышно, а тем временем меланхолия накачивала сердце так, что я весь покраснел, — у другой чешуйку с языка, у этой пупок, у той ахиллесову пяту, а с тех кожу, родинку, утонченные страдания…
И пока надзиратели гасили свет и лениво, словно ниггеры, перекликались, я спрятал голову под жестким одеялом, чтобы не слышать, что в итоге случилось с этим новым восхитительным женским Франкенштейном, когда она открыла глаза и отправилась в мир кино, реявший на горизонте.
И прежде чем затихало бормотание Ладислава, я широко распахивал глаза в удушливом мраке и оказывался, наверное, в каком-то вырезанном кадре, засвеченном, выброшенным при монтаже, преданном забвению, в том месте, к которому легче всего привыкает дитя.
И тогда я отчаянно, изо всех сил нажал на ту точку, под которой у мужчины должна клокотать простата, или простая душа, моя.
Примерно в то время, когда мы собирались в «Форме», я начал чувствовать.
Кто-нибудь начинал: «Все говорят об упадке». Все? Мы допытывались друг у друга.
Неужели все? Что-то я не замечал, что новый мир и его паранойя, государство и его легкая бесконечная смерть были бы хоть как-то связаны с этой до времени увядшей персоной, — тихо указал Ладислав на смотрителя уборной, который работал нелегально и безразлично волок за собой жестяное ведро, словно ядро каторжника.
Я слышу, как рушится Берлинская стена, — попыталась опять Наталия.
Все мы рушимся, вздохнул я. И сейчас, когда я едва различаю свои чувства, знаю, что один только звук невозможно спутать ни с каким другим, это тот, когда мертвец падает на землю. Неважно, рухнул ли он с виселицы, соскользнул ли со смертного одра, сорвался с креста или просто, схватившись за грудь, ударился об асфальт, раскаленный, как железная тарелка.
В самом деле? — удивился Ладислав, замерев в задумчивости. Честное пионерское, дети, в ту пору я был последним, кто мог бы предположить, что однажды приятность интеллектуальной беседы о падении какого-то немецкого оплота, существовавшего, прежде всего, как символ, как тема праздных политических дискуссий, вскоре сменится страхом, что настоящая тюремная стена, перед которой я буду со своим тогдашним собеседником метафорически плакать, выпуская из под засаленной черной шляпы пейсы и косматую бороду, что она может рухнуть от случайно попавшего в нее снаряда. (Хотя можно было бы и подискутировать по поводу якобы случайного попадания, принимая во внимание горячих ПВОшников, окопавшихся у самого нашего фундамента, где они пытались меряться своими эрегированными членами.)
В то время обе эти стены были неприкасаемыми, словно рассказ о небе, о небесной стене, а такие рассказы быстро утомляют. Как будто ты ребенку рассказываешь о старости, демонстрируя дыру на месте вырванного зуба. Он может завизжать только из-за темноты твоего рта, не почувствовав ничего. И только там, позже, когда кожу обожжет отраженный зеркалом горячий луч, ловкость жизни безумца. (Не три глазки, малыш! Я знаю, что ты притворяешься. Смотри, вот проплывает перегруженное хмурое облако, и я показываю ему язык.) И тут я задрожал.
Ощущаю в себе невероятную энергию, — сказал я, протягивая пальцы к их ладоням, покоящимся на столе, — Натальиным, со скрещенными как в молитве запястьями, и Деспота, округлым, как у огромного грудного младенца. Может быть, я мог бы исцелять.
Послушай, успокойся, — мягко предостерег меня он. — Мало ли что люди могут подумать, глядя на нас, как мы держимся за руки.
И, выдержав паузу, добавил примирительно: Даже если они и пидоры, но все равно ведь люди. Любители людей.
У меня получилось сказать что-то, что прозвучало одновременно и вдохновенно, и глупо. Потом Деспот поднял голову, заросшую каштановыми волосами, навстречу мгновенно набежавшим облакам табачного дыма и транса.
Без сомнения, мы и после потопа в «Форме» как-то обходились. Но если бы я в тот момент был в пещере с шаманом Кастанеды и воспарял бы с мескалином Мишо, то я мог бы добраться на край света. Но только я не был опоен никакой манной небесной, божественно-синтетической или идущей от сердца, а просто упился пивом (похожим на лягушачью мочу), в котором, похоже, мыли стаканы, и не было у меня никаких видений, я тонул в неудовлетворенности.
Читать дальше