Долго ждать не пришлось. Ловушка была очевидна. Следователь, едва ожившая мятая бумажка, уже смотрел на меня вопросительно. Эта аллюзия на Льюиса Кэрролла возникла не внезапно, эта ощетинившаяся игральная карта обвиняла меня в грехе Алисиного отца; речь шла о каких-то детских фотографиях, которые я посылал в мир по Интернету, как будто любовь к детям — заразная болезнь, словно величайший детский писатель — извращенец?! Становится тошно от одной только мысли… стоило только задуматься…
Мне нечего сказать об этом человеке с грязными фантазиями. Как он только извратил истину, как запачкал и оплевал мою чистую хрупкую душу, мои простодушные намерения! Как легко вывернуть мир наизнанку, вспороть красавца и напугать детишек и кошек демонстрацией его дрожащих внутренних органов и, тыкая пальцем в легкие, ехидно вопрошать, куда же подевалась моя чувствительность?! Достаточно отметить, что речь идет о людях, которые по-простому думают, будто от усиленного чтения можно сойти с ума и начать ходить при всем честном народе в пижаме. От отвращения я во всем сознался. Подписал все, не глядя. Говорю же, с самого начала это был постановочный процесс. Мне не оставалось ничего иного, как опереться спиной о тюремную решетку, на которой меня распяли.
Теперь вы знаете, как я окончательно очутился на Петроварадинской волшебной горе, где лечат неизлечимых. Пришел навестить и остался. Проклятый Ганс Кастрат. Вы обратили внимание на эту расточительную игру слов?
Здесь многие сидели. Еще тень гладиатора сплетается в смертельном объятии с тенью льва на стенах засыпанных или затопленных катакомб. Еще фельдфебели стригут наголо садовыми ножницами фехтовальщика Броза. А портного Кафку с улицы Могильщиков заставляют шить рубахи из сонников, создавать машину времени от зубной боли.
А вот и мы здесь, четверо траченных евангелистов, в тюремной больнице, на которой поставлен крест: Ладислав Деспот, Иоаким Блашкович и Верим Мехметай, его из Белграда доставили, после подавления беспорядков и голодовки, без сознания и опутанного трубочками, как будто кровь его снаружи, а сердце высоко, под облаком, в железной птичке. Глубоки шрамы на теле этого крепкого бойца.
Они — мой мир, мой смрад. Как мне описать их, брат? Ты — человек, который здесь мне нужен.
Ни слова о том, что мы знакомы, — говорит начальник тюрьмы, не глядя на меня.
Но ведь все мы здесь знакомы, — принялся я его уверять.
Хватит болтать глупости, — хлопнул он ладонью по конституции, которая тяжко вздохнула. Расскажи я тебе кое-что, ты бы подумал, что отца родного не знаешь. Только пикни, и все узнают, за что тебя посадили. Ты и представить себе не можешь, чего мне стоило это скрыть. Это наш первый и последний приватный разговор. Больше я тебя знать не знаю. Уяснил?
Я подобрался.
На стене за ним криво усмехался Президент. И тут вдруг меня одолело дурное любопытство, как с цепи сорвалось: где же (это терзало меня годами, и об этом вспомнил без всякого смысла) внезапно исчезнувшие фотографии Тито со стен каждого класса или прачечной до момента, когда их в одночасье сменили эти новые ощетинившиеся портреты? Не было публичного сожжения, никто не рвал их, никто не плевал на банкноты с его ликом, которые и без того обесценивала инфляция. Портреты исчезли внезапно, как летние мухи с наступлением холодов. Ты вдруг не слышишь их жужжания, их криков. Но эти ледяные портреты ведут где-то призрачную жизнь, стоит их только найти, призвать, устроить эйнштейновский спиритический сеанс.
А вдруг портрет Тито спрятался под новым, осенило меня, не влез ли он в стену, как жучок или тайный сейф? Я вгляделся в полное лицо, исколотое гобеленовой иглой, стиснутое стальной рамой, словно головной болью. Портреты тиранов, сделаю я вывод, когда вся эта неловкость станет только удушливым воспоминанием, портреты тиранов — самые точные настенные часы.
Что стоишь тут, — спросил начальник Буха, словно придурочная училка, очнувшаяся после вековой гибернации, видимо, так хотел сказать он, или что-то в этом духе, я бы не стал давать руку на отсечение, моя память истерзана, как гобелен. И тут он надавил пальцами на впалые виски, как будто в бешенстве козыряя.
Мое литературное воображение вымученное, додумаю позже, на прогулке, когда буду ходить по кругу. Память у меня плохая, выветривается с резким запахом, как спирт. Не могу вспомнить, еще хуже — не могу описать то, что вижу, забываю моментально. И потому вынужденно пускаюсь в вымысел, в комбинирование, в литературу.
Читать дальше