Дверь отъезжает. На пороге жирная, в шубке. Ее острые зубки адски блестят. Искрят серьги в ушах… Врач, пятясь, закрывает телом Ксению, потом хватает за руку и вытягивает в коридор; они бегут, задыхаясь, он втаскивает ее в холодную пустую палату. «Быстро ложитесь. Притворитесь больной». Пустая койка, и Ксения ныряет в нее, под утлое больничное одеяло. Ее бьет истинный, неподдельный озноб. Врач кладет ей руку на лоб, отдергивает ладонь, как от огня. Скрип двери. Они оба, Ксения и врач, неотрывно глядят на медленно открывающуюся дверь палаты. Жирная, с блестящими зубками и алмазиками в ушках, появляется на пороге. На ее лице с тремя подбородочками — торжество и упоение. «Я так и знала, что ты здесь, блудница. Ты не хочешь быть блудницей. Но ты будешь ею. Ты чистенькая. Ты боишься замараться». Жирная подходит к кровати, на которой под серым вытертым одеялом лежит Ксения, и сдергивает одеяло с Ксеньиного тела. «О! Красотка. Нам такие нужны. Доктор, выдайте ее мне! Я вам хорошо заплачу». Жирная вынимает из кармана шубки цветные бумаги, многоцветных бумаг, швыряет их в лицо врачу, разбрасывает в кварцевом воздухе. Берет Ксению за руку, дергает, пытаясь поднять с кровати. «Пошли! Живо!»
И Ксения не выдерживает. Вскочив она сжимает кулаки и впивается в лицо жирной горящими глазами. У жирной рука размахивается для удара — так тяжел, невыносим Ксеньин взгляд. Ксения пригвождает жирную глазами к стене. Жирная толкает Ксению в грудь. Бьет по щеке. «Ну, подставь другую!… Подставь!..»
Ксения подставляет другую щеку. Но в глазах ее такой свет, ненависть, радость, превосходство, счастье быть, жить и пребыть другой, не такою, как жирная, такое своеволие и озорство, такая победа, что жирная пятится от подставленной для удара щеки, как черт от ладана, и ее ногти царапают воздух близ Ксеньиного гордого лица.
Жирная не может ударить ее. Не может.
Меж распахнутых соболиных пол мотаются налитые висячие груди.
Ксения шепчет: «Ты никогда не кормила… ребенка?..»
«Я все равно сделаю тебя блудницей», — со злобой чеканит жирная. «На таких, как ты, опытные люди делают большие состояния.»
«Я уже побыла блудницей на этой земле, — с улыбкой говорит жирной Ксения, не отворачивая лица. — Меня звали просто: Мария из Магдалы. А ты была моя товарка, Мария из Египта. И еще у нас была подруга, актерка Таис. Великая Таис. Она тоже была блудницей, и еще лицедейкой. Ее рыжие волосы расчесывала вся Антиохия. Иди-ка ты отсюда, Мария Египетская. Возвращайся в свой Египет. Продай свою шубу. Лишь ума ты на вырученные деньги не купишь. Да тебе он и не надобен, ум. Ты и без него проживешь.»
Жирная пятится, пятится. Ее румяное, булочное лицо искажено, заплывшие глазки расстреливают Ксению. «Я тебя еще достану. Я еще добуду тебя. Ты еще послужишь мне. Послужишь. Как миленькая».
Врач шепчет, бледнея: «Она… правду говорит. Она придет к тебе в расстрельную ночь, Ксения, она будет среди тех, кто придет расстрелять Великую Семью и тебя. Тогда берегись ее. Ты узнаешь ее морду. Ее зубки. Ее алмазики в ушах. Беги от нее. Беги. Беги!»
Он разбивает локтем стекло палатного окна. Ксения, ранясь осколками, покрываясь кровавыми полосами, спускается из окна по пожарной лестнице, молясь и смеясь, и глаза ее горят ярче зимних звезд.
…и глаза мои горят ярче зимних звезд; и понимаю я, что сон вещий мне послан; что я увидела Дьяволицу, а когда Диавола самого въявь увижу, покажут ли мне? Еще того не знаю…
КОНДАК КСЕНИИ ВО СЛАВУ СВЯТОГО ДУРАКА И ИХ ПУТЕШЕСТВИЯ НА МЕРТВОМ КОРАБЛЕ
Ноги мои нашаривали железную лестничную перекладину, не нашли, я закричала, повисла в пространстве, стала падать и проснулась.
Рядом со мной спал мужик в сером холщовом балахоне с капюшоном. В халабуде, затерянной в полях, было адски холодно, и мужик натягивал сползающий капюшон на лоб и уши, чтоб не мерзла голова, обритая, покрывающаяся исподволь колючей страшной щетиной.
Мы были двое юродивых, и мы спали вдвоем в нетопленом сарае, бывшим когда-то человечьей избой. Я вспомнила все, наморщила лицо и заплакала.
Я шла на север, все время на север. Я знала, что иду верно, ибо становилось все холоднее и мрачнее, синевы уже было не видать за волчьим мехом нечесаных туч. Из туч на землю то и дело валился снег, таял, замерзал, застывал в яминах и буераках белыми сухими слезами. Я подобрала несчастненького в поле, поодаль от большого села, от пятистенных черных изб, похожих на родные, но в них люди говорили на незнакомом языке. Мне было все равно, на каком. Мне все равно было, говорят люди или молчат. Если мне надо было попросить еду, я просила ее жестами, глазами. Люди, говорящие на чужом наречии, понимали меня. Они выносили мне разное— кто хлеб, кто воду, кто молоко, кто кусочек буженины, кто черствую обгрызенную корку, и это был самый драгоценный дар— я понимала, что люди отрывали от сердца последнее. А беднягу я узрела в поле, под деревом, он сидел, плакал, делал себе примочки из грязи— сильно его избили, однако, весь синел и краснел кровоподтеками, — раскачивался и напевал сквозь слезы красивую чужую песню. Я остановилась рядом с ним. Он испуганно покосился на меня. Ком грязи выпал из его ладони, плюхнулся в лужу. Осеннее дерево над ним роняло последний багрянец в раскисшую сырую землю. «Мы ляжем в землю, как эти листья», — сказала я бедолаге и улыбнулась. Он улыбнулся мне в ответ. Я немедля села рядом с ним на холодную землю и поцеловала его, и он не отстранился.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу