В бесприютном городе посреди тундры, столице былых времён, ещё сохранились здания университета. Комплекс этих зданий в центральной части города превратился почти в руины: тускло-жёлтый и мертвенно-красный камень, старинная колоннада… Меж каменных плит весной зацвели слабые, туберкулёзные цветы. Студенты ещё иногда приходили сюда. Не было ни вступительных экзаменов, ни сессий, лишь немногие одурманенные наркотиками юноши и девушки собирались в разрушенных аудиториях, ёжась от холода, и несколько преподавателей, более похожих на тени, чертили что-то на доске или бубнили стёршимися от постоянного холостого употребления голосами что-то сухое и древнее, что называли знанием. И те, кто любил знание, не знали о нём ничего, но любили лишь эту сухость и древность, как рассыпающиеся в прах страницы старинных книг, из которых вдруг выпадает сорванный неизвестно кем и когда маленький лиловый цветок. Йанья приходила сюда нечасто, но её уважали, потому что она знала . Глаза у Йаньи были глубокие и пустые. Тихо начинала она говорить, глядя сквозь преподавателей и студентов и полуразрушенную стену аудитории, — глядя сквозь тундру и море; и у тех, кто любил знание, сердце билось чаще, когда они слушали её, хоть и ни слова не было им понятно. Никто и не знал, о чём говорит Йанья, — математик она, геометр, историк или философ. Всему находилось место в её речи: цифрам и фигурам, и деяниям древних, и мудрости дальних стран. Все знали одно: Йанья тает на глазах. Она — дитя зимы, и снег как будто всё ещё лежит на её чёрных блестящих волосах, а когда придёт лето — она растает. Не переживёт Йанья лето. К тому же единственный заработок её — это кровь, а от этого тоже не здоровеют. В то время как другие студенты продавали наркотики или занимались проституцией, Йанья сдавала кровь. По утрам, перед занятиями ходила она в тошнотворную обшарпанную поликлинику. Там сдавала она кровь и получала за это еду и монеты. Но кровь её становилась всё хуже, из красной превратилась она в бледно-розовую, а потом и вовсе стала почти прозрачной, а кости в теле Йаньи так заострились, что в некоторых местах стали протыкать кожу. Так, на левой скуле её кость вышла наружу, и на ключице, и у Йаньи перестали принимать кровь. Стали плевать в Йанью, когда она приходила в поликлинику, стали бить её разными подручными предметами, как дрянную кошку, и Йанья перестала приходить. Йанья, прекрасное дитя зимы! Ничто не могло спасти её. Но не так жалко было её, как того странного нечеловеческого знания, что жило в ней и что объединяло посредством её монотонного, блёклого голоса в один прекрасный и необъятный мир цифры и фигуры, человеческие деяния, мысли, камни, травы и звёзды. Вот и лето пришло, и ветхая Йанья вдруг перед смертью влюбилась. Возлюбленным её стал неизвестно откуда взявшийся в тундре чёрный гриф-падальщик, что начал кружить над ней денно и нощно, ожидая, когда падёт она и ему можно будет начать свою траурную трапезу. Возможно, он прилетел из тех далёких земель, что прозревала Йанья своим пронзающим мироздание взглядом. Возможно, вызвала она его своим взглядом из небытия или выплюнула из себя, как сокровенную смерть и любовь, что зрела в ней и, созрев, приняла образ грифа. Он подлетал к ней близко-близко, и Йанья плакала о нём. Гриф тоже знал , как и Йанья. Взгляды их пересекались, и заповедная мудрость птицы вливалась в глаза Йаньи, и Йанья плакала всё горше и горше. В тот день, когда отмороженное солнце тундры светило чуть жарче, чем обычно, и лето прогрело верхний слой земли, Йанья разделась и пала на цветы. Чёрный гриф слетел на Йанью и стал клевать её нежно и любовно. Йанья содрогалась и умерла, отдав своё тело грифу, а гриф клевал её всё более жадно, все раны тела её, и мясо, и ветхую кожу. Знание её, должно быть, перешло к нему. И улетел он далеко — сторожить кровавое золото.
Двое древних, ветхих стариков празднуют красную свадьбу — сто лет вместе. Стол накрыт на мокром поёмном лугу, мелкие пташки скачут по скатерти и клюют крошки, гостей нет. Вдали буреют смутные, как облака, очертания гор. Двое стариков сидят во главе стола и спят с открытыми глазами. Слезящиеся, выцветшие, глаза их не видят ничего, и только заскорузлые узлы пальцев слегка подрагивают, выложенные на поверхность стола. За век свой не нажили они детей, внуков и правнуков, друзья их давно умерли. Теперь сидят они, как каменные изваяния, их седые волосы ворошит ветер. На старухе — ситцевое линялое платье и нитка бус на шее; на старике — галстук и штопаный на локтях пиджак. Мы не можем сказать, любили ли они друг друга эти сто лет. Может быть, и ненавидели. Может быть, теперь, сидя бок о бок, думают они о том, что были чужими друг другу всегда и чужды сейчас. Может быть, час их красной свадьбы — это час их беспредельного одиночества, их напрасно отданной друг другу жизни. Сто лет смотрели они в глаза друг другу, пока не ослепли. Губы старухи сложены в презрительную гримасу. Старик иногда складывает рот трубочкой и причмокивает, словно младенец, сосущий материнскую грудь. Резко свистнул болотный кулик, но старики не дрогнули — они не только давно ослепли, но и оглохли, сто лет слушая друг друга. Так и сидят они с сердцами, неизвестно — полными любви или ненависти, а скорее всего, отгоревшими, пустыми и давно не помнящими ничего из того, что было когда-то их жизнью. Сто лет назад сидели они так же во главе стола, и стол был полон, и вокруг смеялись и танцевали. Но что если они сидели, как и сегодня, замерев, широко раскрыв пустые глаза, — словно сто лет назад в день свадьбы их обворожили тролли. Что если сто лет просидели они, не двигаясь, и все, кто знал их, умерли, и на месте дома их и села ничего не осталось. И даже если жили они, и двигались, и разговаривали друг с другом и другими людьми, работали, ели, спали — не были ли эти сто лет одним мгновением, мороком, обманом? И вот теперь сидят они глухие, слепые, окаменевшие. Ходят по лугу, гагачут серые гуси. Сгущаются вдалеке бурые облака гор, мерцает золото, слышен далёкий гром — это тролли собираются на их свадьбу.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу