Я спросил Гавриэля, помнит ли он содержание китайского стихотворения, которое продекламировал в лаборатории китайский господин. Он на миг задумался и сказал, что записал тогда эти слова в тетрадь, которая засунута на дно одного из чемоданов, до сих пор не открытого после его приезда домой. Когда дойдет очередь и до этого чемодана, он вытащит из него тетрадь и покажет мне китайское стихотворение. А пока, если душа моя просит чего-нибудь, что передавало бы какое-то подобие друидической атмосферы, по-прежнему царящей в роще древних дубов и подножия разрушенной крепости, он покажет мне одно стихотворение, которое сам перевел на иврит.
Этот стих Гавриэль перевел в комнате Леонтины — служанки, еще более старой, чем старая хозяйка фермы. Старушка, до сих пор почитавшаяся вполне пригодной, чтобы готовить ему завтрак, но недостаточно почтенной, чтобы подавать его в закрытую кровать, стала теперь его госпожою. Преображение Гавриэля из высокопоставленного гостя хозяйки фермы в прислужника ее прислужницы было скорым и резким, без какого-либо промежуточного этапа, и случилось в день, последовавший за той ночью, когда он почувствовал, как с его глаз упала темная повязка. Вызвало сию перемену письмо, которого фермерша ожидала не менее, чем Гавриэль, и которое пришло в тот самый день из Иерусалима от старого бека. Вместо обычного почтового чека в нем находилось последнее и окончательное извещение о том, что, поскольку Гавриэль упорствует в своем отказе продолжать изучение медицины, ради которого он был отправлен в Париж, его пособие прекращается. Гавриэль предполагал наняться к фермерше на любую работу в доме и в поле, чтобы из своего заработка рассчитаться с нею за долги и продолжать оставаться жильцом в ее доме, в комнате со старинной бретонской кроватью, но отнюдь не так полагала она. Как только ей стало вдруг ясно, что у Гавриэля нет и уже не прибудет по почте ни гроша, она побледнела, руки ее задрожали, морщинистое лицо стало подергиваться, рот то раскрывался, то захлопывался, словно у рыбы, бьющейся на суше, и на миг у Гавриэля перехватило дух от страха, что она вот-вот умрет на месте от разрыва сердца, по его вине и прямо перед его глазами.
— Мошенник! — минуту спустя вырвался из ее глотки яростный вопль. — Низкий мерзавец! Шарлатан! Скандал! Скандал!
Она была чуть ли не в столбняке от такого безобразия, от такого подлого обмана — бродяга, бедный, как церковная мышь, прикинулся богатым сынком и сподобился быть принятым в ее доме этаким принцем! Но его предложение продолжать как ни в чем не бывало спать в господской постели и после того, как он наймется к ней батраком, ужаснуло ее еще более, ибо она обнаружила, что помимо мошенничества он отличается еще и чудовищной дерзостью, нахальством, сотрясающим сами основы мироздания.
— Леонтин! — раздался ее боевой зов, и он бы вовек не поверил, когда бы не слышал собственными ушами, что такой громоподобный рев может вырваться из нутра сухонькой старушки, дрожавшей перед его глазами. — Леонтин! Сейчас же забери этого шарлатана на его место! Каждый — на свое место! Каждый — на свое место!
Эти крики были, понятное дело, излишни, поскольку старая служанка все это время стояла в дверях, дивясь редкостному развитию сюжета отношений между своей госпожою и высокопоставленным гостем. Крик старой фермерши, повторяющийся одновременно с решимостью и страхом: «Каждый — на свое место! Каждый — на свое место!», напомнил ему фразу: «Нет вещи, которой нет места» [79] Трактат «Отцы», часть 4, мишна 3.
и приоткрыл завесу над источником объявшего ее ужаса, значительно превышавшего страх быть жертвой мошеннических происков. То был страх неразберихи, кошмар хаоса, в котором снова потонет мироздание в тот момент, когда рухнут его устои, в тот момент, когда ничто уже не будет находиться на своем месте и, что еще чудовищнее — ничто не станет умещаться в подходящих формах, соответствующих природе явлений, и ни одна душа более не окажется в подходящем ей теле. Возможность того, что сельскохозяйственный рабочий на ее ферме будет, в сущности, не кем иным, как ученым господином из столицы, гостящим в ее доме, спящим в кровати ее праотцев и получающим из ее рук утреннюю трапезу, пугала ее не меньше, чем возможность того, что Рэкси, ее крохотный кучерявый щенок, который спит вечерами у нее на коленях, на самом деле не щенок, а только тело щенка, в которое нарядилась душа гадюки, или что Леонтин, в сущности, не кто иная, как Красавица Мадлен, облачившаяся в тело ее прислужницы. Гавриэль же, прожив месяц в комнате Леонтин, уже не знал в точности, кто все-таки такая эта его госпожа-служанка, и если бы хозяйка фермы рассказала ему (а с момента его падения она избегала с ним встреч и, когда случалось ей наткнуться на него во дворе, отвечала на его приветствие ледяным голосом и с физиономией, деланно изумленной наглостью этого чужака-оборванца, сердечно приветствующего ее, словно он ей друг-приятель, бывший компаньон или ровня), если бы она рассказала ему, что его госпожа-служанка Леонтин на самом деле не кто иная, как Красавица Мадлен, некогда влюбившаяся в Сатану в образе красавца-мужчины, он бы этому не удивился, как не удивился бы и сообщению, что она — воплощение Святой Анны.
Читать дальше