Когда я спустился по ступеням в отдел Древнего Египта в Лувре, через двадцать девять лет после этих событий, мне бросился в глаза лев полированного кремня, который разлегся с выражением замкнутой мощи, проистекающей из самой себя и циркулирующей по замкнутому кругу, и наполнял золотистым сиянием храмовый чертог. Хранители храма искусств в синей униформе, а также несколько туристов, замешкавшись, переходили с места на место в зоне свечения попавшегося на их пути сфинкса, абсолютно равнодушные к той лучащейся энергии, внутри которой они находились, не потому, что обладали столь высокой силой сопротивления, а лишь поскольку были слеплены из непроводящего материала, как маленькие и легкие деревянные брусочки, остающиеся без движения внутри мощного электромагнитного поля, в то время как огромные железные брусья, сокрушающие крепостные стены, стремительно тянутся к магниту. Я провел рукой по холодящей глади кремня и взглянул в лицо сфинкса, смотрящего прямо перед собой, древнее, безмятежное и замкнутое лицо, и мягкий взвешенный голос излился из холодного поцелуя полированного камня, потек по руке и дальше, пока не зазвучал в моих ушах, ибо он пел древнее предание, ничуть не смягчая свое твердокаменное выражение лица. Только когда я вышел из музея, по-прежнему охваченный невнятным изумлением и дрожью чарующего волнения, во мне вспыхнула искра узнавания: голос, звучавший в моих ушах, был голосом судьи Гуткина, каким я слышал его почти тридцать лет назад на балконе нашего дома. Назавтра я снова поспешил в музей и спустился по ступеням в зал египетского сфинкса, но голос больше не гудел в воздухе. Я положил руку на кремень его лица, и ответом мне был лишь холод гладкого камня. Ни в тот раз, ни во все последующие, когда я являлся пробудить его, никакой голос больше не слышался. Если бы рот этого льва был львиным, лев этот походил бы на судью.
Как и у сфинкса, так же и у судьи, обращенного к заходящему солнцу, голос пребывал вне всякой связи с замкнутым выражением лица и приятно удивлял крайним противоречием мягкого, взвешенного, размеренного и успокаивающего тембра своему холодному и непроницаемому родителю. Но, отплывая по волнам этого голоса, я ощутил, как на меня накатывают валы тревоги, словно при скольжении по канату, натянутому между двумя горными хребтами, когда любое мельчайшее нарушение равновесия или ритма грозит закончиться падением в разверстую внизу бездну. Этот голос отплыл на тридцать лет назад и поведал историю Али ибн Масрура, когда впервые в жизни глазам Дана Гуткина предстал закон в действии.
С зарею встал Махмуд-эфенди, знатный и почтенный сын Вифлеема (ибо вифлеемцем был сей муж), дабы в карете своей подняться в Иерусалим, ибо собирался купить в нем из тонкотканой шерсти, из ювелирных украшений да из благовонных снадобий даров новой своей и юной нареченной, подобно бесценной жемчужине всякую заботу и гнев из сердца удаляющей, голосом своим всякую беду утоляющей и всякого мудреца и разумника покоряющей, на стан ее приятно взирать и груди двум газелям под стать, щеки нежны и свежестью цвета насыщают глаз певца и поэта, лик ее светится сквозь темную ночь кудрей, и очи сверкают молний небесных скорей, как сказал великий Ибн Аль-Тумас о подобной ей:
Клянусь, до капли я отдам кровь сердца своего
За четырех, что в ней одной, и все — для одного:
За локонов ее ночную тьму, лба белоснежный шелк,
За пальмы стройный стан и розы дивных щек.
А младший из сыновей его от старшей жены, малыш Дауд, драгоценное чадо, умолял взять его с собою в Святой град, и внял ему Махмуд-эфенди, ибо любовью крепкой любил его.
И когда завершил Махмуд-эфенди дела свои на рынках иерусалимских и неспешно шествовал через сук Аль-Атарин, он же рынок Благовоний, возвращаясь к своей карете, ждущей его у Яффских ворот, и сын его следовал за ним по пятам, и задержался у входа в лавку златокузнеца, и покуда дивился он творениям рук мастера, выскочил откуда ни возьмись Али ибн Масрур, что слыл дотоле мужем честным, совестливым, боящимся Бога и удаляющимся от всякого зла, и кинулся на мужа вифлеемского, и ударами кинжала истребил из него душу его. Не успел еще отрок оторвать взора своего от рук ювелира, занятых работой по чистому золоту, как отец его единокровный уже лежал мертвый в крови, вытекающей на камни мостовой. Потом, на всем протяжении судебного процесса, слушания дела и допросов свидетелей сидевший подле матери среди прочих родственников убитого, единственный свидетель убийства из всего большого клана, отрок Дауд не сводил полных надежды глаз с судьи и неотрывно следовал за каждым его словом. Судья, чувствовавший взгляд, который не отводил от него мальчик, ласково вызвал его на свидетельское место, чтобы и он дал показания и поведал то, что было у него на сердце, и мальчик вскочил с проворством и великой радостью. Как только мальчик раскрыл рот и начал отвечать на вопросы судьи, тому стало ясно, вместе со всей публикой, наполнявшей зал, что мальчик воображает, будто судья в силах вернуть ему отца и будто весь разворачивающийся вокруг него судебный процесс — не что иное, как обряд, необходимый этому судье для применения его чар, своего рода священнодействие во имя исправления несправедливости и возвращения убиенного к жизни, процедура, в конце которой судья должен встать и провозгласить: «В зал вызывается Махмуд-эфенди, вифлеемский житель», и дверца за его спиной распахнется настежь, и из нее выйдет и войдет в зал, к радости всех собравшихся, отец его во всем своем величии. Он совсем не обращал внимания на убийцу и не обнаруживал ни малейшего стремления отомстить ему или желания добиться его наказания. И когда судья вернулся к своим обрядовым церемониям вокруг Али ибн Масрура, бесконечно откладывая магическое заклинание, необходимое для вызова отца, мальчик не выдержал ожидания и решил взять суд в свои руки, метнулся к дверце за спиной судьи, настежь распахнул ее и крикнул прерывающимся от слез голосом:
Читать дальше