И тут на кухню выходит Крюгер.
Он одет в то же, в чем спал. Растрепанные каштановые волосы с засевшим пером, подстриженные то ли под сэссон, то ли под горшок, как у русских поэтесс. Еще не видел ни одного поэта с нормальной стрижкой. У всех поэтов, начиная с Александра Сергеевича, были совершенно безобразные прически. Глаза голубого цвета слегка опухли.
Да, вчера явно перебрали.
Я, кстати, сегодня еще не смотрелся в зеркало. Да и не стоит, наверное.
Утиный нос острослова и бабника. Лет сорок, но не скажешь. Действительно похож на немца, хотя в этом смысле сам черт ногу сломит. У меня, например, есть один знакомый, Миша Коган, сын известного советского художника, сделавшего себе имя и квартиру с мастерской в центре портретами ударников коммунистического труда, так он просто идеальный голливудский викинг — блондин с серыми глазами и носом-картошкой. Даже борода у него желто-рыжая, как у какого-нибудь конунга Харольда Железные Зубы. Но — Коган!.. Крюгер — еще куда ни шло. А с другой стороны, на Нюрнбергском процессе судили одного эсэсовского отморозка, чуть ли не штандартенфюрера, у него фамилия вообще была Абрамчик. Ну да наплевать. Дожевываю ужасный огурец.
— Привет, — бодро говорит Крюгер, — Верунчик в ванной?
Я киваю. Крюгер понимающе кивает мне. Да, именно так и должно быть.
— Ну, как вы вчера?
Тон игривый, но чувствуется некая подозрительность. Настороженность. Все-таки отбил самку из прайда. Потеря вроде бы невелика — одной меньше, другой больше, и все не Мэрилин Монро, — но вдруг именно эта была какой-то сверхъестественной в постели, вдруг упустил что-то охуительное? «В тихом омуте…» и прочее. Я пожимаю плечами:
— Да вроде нормально.
Действительно, хуй его знает. Я ведь ничего не помню, к тому же мои восторги омрачили бы нашу встречу. Крюгер успокаивается.
— Слушай, — говорю я, — а мы где вообще находимся?
— Это, — самодовольно отвечает Крюгер, — квартира моей бывшей тещи. Она мне ее подарила.
— Да нет, я имею в виду территориально. Какой район?
— А! Тут на трамвае до «Тушинской» ехать минут пятнадцать.
«Тушинская»! Я так и знал. Отсюда до меня пилить и пилить. Нет, возьму тачку.
— Я тут чайник вскипятил, не хочешь?
— Чаю? — Крюгер надолго задумывается.
Я завариваю чай Вере и доливаю кипяток в свою кружку. Чай получается жиденький, желтоватый. Ну да черт с ним.
— С утра, — говорю я, — оттягивает.
— Я вот думаю, может, нам водочки выпить?
— В холодильнике вроде нету…
— В комнате должна быть, мы вчера там заканчивали.
Вот, блядь, а я и не помню… Крюгер уходит на поиски.
Я вообще-то не опохмеляюсь, чтобы не стать алкоголиком, и водку стараюсь не пить, потому что у меня от нее сносит крышу. Она заставляет мое сознание клубящимся туманом растекаться по ухабистой горизонтали русского поля, как в губку впитываясь в жирный перегной жизни с копошащейся в нем фауной. Водка открывает мне глаза, и я вижу, как вся эта белковая масса ползет, извивается, шевелит ножками и усиками, питается и оплодотворяется между хитиновыми останками своих предшественников, роет ходы и углубляет норы, ибо не согреться им под низким холодным небом космоса, который когда-то одним пузырящимся плевком заставил их жить.
И я вижу себя, белесого червя, в корчах веры, надежды и любви упорно прокладывающего путь куда-нибудь вперед, в рамках отведенного мне жизненного пространства, строго ограниченного временем, к точке X, где я последний раз уткнусь наморщенным лбом в стену и стану еще одной питательной молекулой культурного слоя.
Картины эти отравляют мне бесшабашность застолья, и тогда пристальным прищуром окидываю я свисающие над посудой лица своих собеседников, пытаясь понять — ведомо ли им то, что ведомо мне, или им ведомо что-то неведомое мне? Вот они, вокруг меня — глаза мудрецов, поблекшие от смирения; беспечальные глаза похуистов; вытаращенные, со стальным блеском голодной сумасшедшинки глаза жизнелюбов над снующими от вечной жажды славы, денег и женщин поршнями кадыков. А наутро не хочется вспоминать.
Такова водка…
Коньяк же, наоборот, веселит душу, острит язык, придает пружинистость мыслям. Коньячное похмелье мягкосердечно, с возрастным оттенком светлой грусти, когда тело сохраняет покойную плавность движений, а душа просит почитать И.С. Тургенева перед окошком, посеребренным тюкающим дождем.
Из коридора доносится негромкая песня возвращающегося Крюгера. Кажется, Визбор. Крюгер вносит водку и сложенные стопочкой рюмки.
Читать дальше