Я мчусь к тебе, моя возлюбленная! Положи меня как печать на сердце твое, как перстень на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь…
Пройдет много лет. Неизменными останутся стволы деревьев (фиолетово-сиреневые внизу и кадмиево-охряные вверху), темно-зеленая листва, тронутая осенней желтизной, мягкие живительные дожди, омывающие озимые и весь этот усталый прихмуренный мир, серебристое небо в пасмурный день и с режущей голубизной, когда блеснет солнышко, неизменными останутся, потому что мы не видим причудливых перемен в таинственно-самобытной жизни мироздания, где какая-нибудь божья коровка на золотистой соломинке или заботливо-важный шмель, облетающий свои владения, совершенно иные, чем были две тысячи лет, и пять, и десять тысяч лет назад. И другие стволы деревьев теперь, и трава, и зелень, и небо, и вода, и дожди, и снегопады, и комары, и гусеницы, и скалы, и земля — все другое, ибо все, что есть в этом мире, подчинено могучему закону перемен.
Всесильный закон перемен, как когда-то утверждал Заруба, властвует и над людьми, и горе тому, кто сопротивляется этому закону, нарушает его, считает дозволенным переступить, нарушить хоть в малости.
Пройдет много лет. И забудутся многие беды, залечатся раны, нанесенные в неправых битвах, зарубцуются ожоги и на лицах моих знакомцев — Зарубы, Орехова, Сыропятова и Конькова. Каждый по-разному войдет в свое будущее, которое станет настоящим. Заруба проклянет то прошлое, когда он сгорал дотла во имя высоких затей своих, отдавал все силы народу, державе, а ни народ, ни Держава не возжелали воспользоваться его алой кровью: выбросили за пределы далекой Архары, где он был первопроходцем и клепал таких, как сам, первопроходцев, выбросили, а чтобы он не Умер, дали ему полставки воспитателя в детском доме для стебанутых детей, которым и рассказывать про великого Роберта Оуэна как-то не с руки: глядят на тебя синими озерами, тонешь в этих озерах, хочешь достать дна или видимости ума, а нет его там, потому что природа так распорядилась, мстя своим грабителям.
Иногда к Зарубе зайдет в его тихую квартирку — десять метров комната и два метра кухня, сделанная из бывшего туалета: говорят, времянка, но, пожалуй, — и это твердо знает Заруба, — помирать в ней придется, — так вот, придет когда-нибудь под вечер, уже после отбоя, когда детдом, как неухоженная братская могила, спит неправым, беспокойно-обиженным и поруганным сном, Орехов Петр Иванович. Теперь он ревизор Коськовского отделения железной дороги, работенка ему по душе, одна у него теперь страсть — это неуемная любовь к безбилетным пассажирам, над которыми он любит покуражиться, но берет небольшие суммы: как насобирает-ся на пару-тройку бутылок, так ревизии им прекращаются. Орехов знает, где ему лучше отовариваться. Есть у него знакомый на спиртзаводе, который по сходной цене ему подбрасывает чистый спирт, к которому он не утратил со времен Архары истинного уважения. Теперь, конечно, и годы и силы уже не те, что раньше, теперь он уже и водку пьет только разбавленную. На стакан водки одну треть чистого спирта добавляет, получается смесь градусов в семьдесят — это норма. Главное, чтобы суховатость в глотке чувствовалась и обжиг был легким, таким скользящим, после чего всегда полный покой наступает, и Орехов предлагает Зарубе: — Попробуй-ка хоть разок моего огненного змия. Но Заруба верен своей традиции. Он идет за шкаф, опрокидывает там рюмку какой-нибудь самогонной дряни, закусывает поми-доркой, если она окажется в шкафу, и садится с Ореховым глядеть на стенку. Глядят они на стенку в три глаза, так как у Зарубы с тех пор правый глаз совсем вытек, да и тот, который совсем здоровый был лет шесть назад, теперь слепотой угрожает. Глядят они так с час, а потом молча расстаются. Чего зря и без толку болтать. И так все ясно…
Когда Орехов уходит, Заруба свертывается калачиком под байковым детдомовским одеялом, стараясь, чтобы простыночка с черным расплывшимся штампом не сползала с него, а держала тепло под одеялом, и начинает потихоньку горевать о том славном времени, когда он уже так был близок к построению нового мира; так все было хорошо и продумано в этом его замечательном Нью-Ленарке, что оставалось совершить буквально какие-то крохотные усилия — и пиши на всю Ивановскую: новая жизнь началась! Иногда из-под простынки со штампиком и из-под детдомовского одеяла вырываются матерные и жаргонные словечки; это Заруба клянет почем зря номенклатуру, которая сошлась в своих грабительских помыслах с уголовным миром, ничем не побрезговала, пустила в ход самое страшное свое оружие: клевету, взятки, ложь, подкупы, отравительства, агитацию и пропаганду, соединилась с отбросами человечества, чтобы не переделывать эти отбросы в новых людей, а с их помощью еще больше вреда наносить и таким, как Заруба, и всей его Родине.
Читать дальше