И Федор тут же выпустил его прокушенную руку, опустился на пол и остался лежать, заливаясь кровью. А когда подскочили остальные колхозники, завопили, начали растаскивать и колотить молодежь, он, выпустив изо рта последнюю струйку своего тихого и чистого, деревенского дыхания, перестал быть Федором Подушкиным, а в виде хрупкого светлокрылого серафима покинул распростертое на полу тело и с грустным облегчением взмыл в небеса. Там он еще помедлил, покружился над родными полями, улетать не спешил, потому что никто сразу не покидает тело, в котором жил и работал, — всякому ведь интересно посмотреть, что происходит, когда тебя освобождают ото всех этих костей, жиров и углеводов, чтобы можно было, ни о чем таком не беспокоясь, обдумать свою земную жизнь.
Короче говоря, за те девять дней, которые ему были отпущены, светлокрылый серафим Подушкин все, что нужно, более или менее успел. Он посмотрел, как его юное тело с криками и плачем уложили в свежеотструганный гроб и закопали в двух шагах от недавно умершей старухи Усачевой. Посмотрел, как убивалась мать, которой в насильно раскрытый рот вливали самогон из эмалированной кружки, а она отплевывалась и тонко, как раненый заяц, кричала. Кроме того, он увидел, как молоденький кривоногий милиционер скручивал руки протрезвевшему от страха Митьке, а двое других милиционеров били Митьку по лицу и голове. Но главное: он наконец увидел своего сына Левочку вместе с недоумевающей и грустной Юлией Фейгензон, которая, конечно, не представляла себе, кто таков теперь Федор Подушкин, и мучилась от того, что он не отвечает. Левочка же своему отцу, светлокрылому серафиму, очень понравился, и тихими ясными слезами омыл он кудрявый затылок беззащитного Левочки, осенив его на прощанье широким и крестным знамением.
Никто в 8 «А» ничего толком не знал друг о друге, как это вообще всегда бывает в жизни. Это ведь только кажется, что все известно и понятно, а останься ты в полной кромешной тьме на самом краю земли (а еще лучше того над пропастью, где дна не видно) с самым что ни на есть знакомым тебе человеком, — поглядишь, что будет. И никто ведь не знает заранее, что именно будет. Поэтому на свете так много страха, злобы и неуверенности. А если бы иначе — ходили бы все обнявшись, грызли грибы да ягоды.
Томка Ильина не знала, что молодой Геннадий Орлов вновь полюбил Наталью Чернецкую, Наталья Чернецкая не знала, что Геннадий Орлов дал себе слово любыми путями поступить в Московский институт международных отношений, Геннадий Орлов не знал, что Наталья Чернецкая, расцветшая как роза под поцелуями разбитого рта его, прибежала домой и первым делом позвонила мальчику Славе Иванову, чтобы приласкать его и пригласить на вечер к себе домой, потому что поцелуи Орлова вернули ей, во-первых, уверенность, во-вторых, счастье, такое огромное, что им хотелось хоть с кем-нибудь поделиться, словно бы сплеснуть с ладони каплю принадлежащего тебе целого моря. Теперь, когда Орлов признался, что она его «солнышко», теперь вообще можно все! Теперь ей весело, теперь — как поет мама, когда она собирает чемодан, чтобы ехать на Кубу, — «Я танцевать хо-очу! Трам-там-там-там-там-там! Я танцевать хочу! Трам-там-там-там!»
Она набрала телефон Иванова, но трубку никто не взял, а вялая Марь Иванна позвала ее из кухни:
— Наташечка! Иди пообедай!
Она почувствовала волчий голод, влетела на кухню, намазала хлеб горчицей, как любила делать ее покойная бабушка Любовь Иосифовна, и неожиданно услышала, что Марь Иванна, наливавшая ей в тарелку грибной суп, громко всхлипывает.
«Осподи! — типичным словом плаксивой Марь Иванны подумала про себя Чернецкая. — Опять все не слава Богу!»
— У тебя болит что-нибудь, Марь Иванна? — стараясь, чтобы ее голос не звенел от счастья, спросила она.
Марь Иванна обернулась к ней от плиты, держа в руках дымящуюся, голубую с синим и белым, драгоценную тарелку. Лицо у Марь Иванны было все залито слезами, и морщины делали его поверхность похожей на кусок изрезанной велосипедными шинами темно-бурой земли, в больших и мелких колеях которой стоит мутная дождевая влага.
— Я помру, — всхлипывая и проталкивая слова через горло, как утка куски размокшего хлеба, сказала Марь Иванна, — а ты тут без меня… А ведь ты для меня, ведь ты, Наташечка… Ведь вот как на руки-то взяла, как принесли тебя, как прижала к себе сюда, — Марь Иванна поставила на стол тарелку с супом и обе освободившиеся руки прижала к груди, — так ведь и не отпускаю… — Слезы хлынули с новой силой, она зажмурилась и затрясла головой. — И вот я сегодня все утро про смерть думаю… Ну, куда она меня от тебя забирает? Что им там за разница: одной душой больше, одной меньше? Ты бери тех, которые не любят никого! Им что? Собрался да и поехал! А когда вот как у меня, Наташечка, по тебе все нутро на кусочки разламывается, куда же я с этим там денусь? Я ведь и сама замучаюсь, и тебе покоя не дам! Вся болеть по тебе буду!
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу