— Такие, — сказала она, — всю жизнь. Мою. Именно. Пили соки. Пока не отправились… — И легкомысленной высохшей рукой показала оторопевшим лагерникам, куда именно отправились.
Концерт был сорван, плачущую и хрипящую мать Алениной оттащили от ненавистного мужа, и невозмутимая, с бордовыми волосами, медсестра Лилиан Степановна долго отпаивала ее свежими каплями валерианы, измеряла подскочившее кровяное давление, после чего мать Алениной задремала прямо на раскладушке Лилиан Степановны и долго еще всхлипывала во сне.
Отец Чугрова решил почему-то сразу же уехать в город и хотел попрощаться со своим новым сыном, но сына нигде не было, и отец Чугрова — весь распухший и огорченный — ходил по опушке леса, выкликая звонкое имя «Сергей! Серге-ей!», а за ним ходила жена с пенистым шипением «я ж-ж-же предупреж-ж-ждала», от которого у нее пересыхали губы, так что приходилось их облизывать, и тогда в лесу наступала наконец долгожданная пауза, свобода от шипенья и криков, во время которой никому не известная, изнемогающая от нежности птица заходилась восторгом высоко над землей. Сам же Сергей Чугров, прекрасно слышавший, что его зовут, прятался в тяжелой, темно-зеленой траве на дне глубокого оврага, лежал там, прижавшись лицом к маленькому журчащему ручейку, который омывал устилающую дно траву, и слезы спрятавшегося Чугрова смешивались с этой серебристой водой, которая в самое ухо бормотала ему, что в жизни бывает «всяко-всяко-всяко» и «ой!» — ручеек упирался в стебель осоки, удивлялся и ойкал — «всяко-всяко-всяко» и «ой!» — «всяко-всяко-всяко»…
Артистический и эмоциональный Чугров сам не понимал теперь, как можно было столь горячо полюбить чужого, жуткую тоску наводящего на всех человека, который въехал в их с матерью дом как в свой собственный, и начал устраивать там свои порядки, и покрикивать на мать, если у нее что-нибудь слегка подгорало на плите, и важно проверять сделанные уроки у сына Сергея Чугрова, и контролировать, как Сергей играет на фортепиано, готовясь к концерту в своей музыкальной школе. При этом он тут же засыпал на диване, прикрывая глаза, будто так сильно переживает музыку, что просто не может держать глаза открытыми.
И ведь все это было заметно! Но почему-то Сергей Чугров ничего этого не видел, не хотел видеть, и только запихивал (без всякой надобности!) слова «мой отец» в любую фразу, пока жизнь не рухнула, не взорвалась, не задымилась, а под обломками оказался и он, прижавшийся к ручью на дне оврага, и Лена Аленина со всеми своими глистами, которые пожирают ее маленький жалкий живот, в то время как сама она, пунцовая от стыда, отворачивается от Сергея Чугрова, закрывается тетрадкой, оттого что он взял себе за правило смотреть на нее все шесть уроков подряд, каждый Божий день, чтобы думали, что он влюбился, а на самом деле ему просто неловко перед ней, ведь это ее отец стал неожиданно его отцом, а она осталась одна, костлявая и маленькая, эта Аленина… Ах, какая все это глупость и гадость и как страшно кричала ее мать про смирительную рубашку и сумасшедший дом! Неужели это правда, что Аленину никогда уже не выпустят на свободу и она будет сидеть взаперти, со связанными руками? А у него при этом будет новый отец? Выбритый отец на диване? В эти полчаса Чугров, сжавшись на дне оврага, понял, что все пропало, что уже никогда, ничего — ни Алениной, красной от его вдохновенных, фальшивых взглядов, ни ежедневного праздника чужого мужчины в их с матерью доме, ни музыки, ничего, ничего, ничего! — а нужно только дождаться, пока станет темно и эти двое, выкликающие его имя, уйдут наконец, перестанут шуршать шелковыми сосновыми иглами над головой, перестанут скрипеть ветками и переругиваться, и тогда он встанет, глотнет своей переливающейся «всяко-всяко-всяко» и «ой!» воды, смоет грязь и спокойно поднимется наверх, в лагерь, на землю, где, оказывается, очень непросто жить, а он-то, идиот, думал, что ничего, терпимо.
После случившегося на концерте родители комсомольцев тоже почему-то вдруг притихли, смутились, и оказалось, что скандал, затеянный на полянке матерью Алениной, стал для них тяжелым уроком, вроде классного часа, на котором разбирается чье-то безобразное поведение и принимаются решительные меры, и что-то там пресекается, отсекается, затыкается, и ты уходишь вроде бы освобожденный и очищенный, но проходит день или два, и опять это ужасное, безобразное непонятно что настигает тебя в темноте остановившегося между этажами лифта, или во сне, или когда ты зачем-то вспоминаешь, что все на свете люди все равно умрут, все до единого, как бы они ни веселились сейчас, прогуливаясь в обнимку друг с другом, нюхая васильки на полянах…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу