— Вы посидите в палате, тут сейчас убираться будут.
Я вернулась в палату (теперь он лежит в отдельной), закрыла дверь, прилегла на его кровать и провалилась. Слышу какие-то звуки. Открываю глаза: стоит какая-то беременная в белом платке на плечах. Я решила, что она перепутала комнаты.
— Вы Вера?
И я тут же все поняла. Что именно я сделала, не помню, но ее лицо оказалось совсем близко от моего, и я закричала так, что из коридора прибежала нянька. Что закричала, тоже не помню.
— Да вы не орите, — сказала мне нянька. — Больница же все-таки вам, не театр!
Я изо всех сил смотрела на эту беременную, но ничего, кроме белого платка, не видела. Она повернулась и пошла. И я пошла за ней, хотя мне нужно было остаться там, где я была. Но я себя не помнила.
В конце концов, получилось просто глупо: она уходила, а я ее зачем-то догоняла. Остановились мы обе тогда, когда нам навстречу выкатили из-за угла каталку со старухой, у которой были такие длинные седые волосы, что они почти касались пола, а глаза закрыты, как у мертвой. Каталка перегородила нам дорогу. Потом старуху увезли, и передо мной снова вырос этот живот, прикрытый белым платком.
— Зачем вы сюда пришли? — спросила я. — У вас что, совсем нет совести?
— При чем же здесь совесть? — сказала она.
Я задохнулась. Я чувствовала одно: вот мы наконец встретились с ней, и мне нужно что-то сделать, сказать ей что-то или оттолкнуть ее обеими руками, но у меня шумело в висках, перед глазами все прыгало, и я видела только, как другая нянька, которая мыла коридор, повисла на своей швабре и наблюдает за нами.
— Пойдемте к лифту, — сказала я.
Мы остановились у окна.
— Зачем вы явились?
— Я? — сказала она и положила руку на свой живот. — Если он останется инвалидом, то вы не думайте, что у вас сейчас есть перед ним какие-то обязательства…
Кожу на моей голове закололо и стянуло к затылку.
— А у кого они есть? У вас?
Она ничего не ответила.
У нее круглое курносое лицо, напоминает боттичеллиевских дев. Грише всегда нравились курносые блондинки с длинными кудрями.
— Вы думаете, — спросила я, — что он здесь, в Москве, с вами останется?
Она опять промолчала.
— Или вы, может быть, надеетесь, что вы у него одна такая?
Я это говорила! Сейчас вспоминаю и корчусь стыдом.
Она продолжала молчать и смотрела в сторону.
— Вам, может быть, никто не объяснял, что такое семья? — сказала я наконец.
Она покраснела так сильно, что лоб ее весь покрылся потом, и, не сказав мне ни слова, вызвала лифт.
Я побежала обратно в палату. Мне ужасно хотелось смеяться, меня разрывало от хохота, и когда, не добежав до палаты, я завернула в уборную, заперлась и начала хохотать, меня сразу вырвало, и все прекратилось.
Гришу привезли через полчаса, он был очень вялым, хотел спать. Я напоила его чаем, впихнула в него две ложки творога, потом пришла сестра, сделала укол, он заснул, и я уехала.
Добралась до Луизы, легла и заснула. Как будет, так будет.
* * *
Пока профессор Трубецкой смотрел свои сны, профессор Янкелевич, сидя в просторном кабинете загородного вермонтского дома, заканчивал статью о фамилиях в романе Достоевского «Идиот». И хотя на словах он считал, что спасение человечества возможно и заключено в искусстве, душа его знала, что самое трудное — это полюбить именно человека, каким бы прекрасным он ни показался.
Вообще очень трудно любить посторонних. Не только людей, даже книгу. К примеру, вот эту: роман «Идиот». Каждый раз, когда профессор Янкелевич обращался к какому-то, как они утверждали, шедевру мировой литературы, в голову ему начинали приходить второстепенные и мелкие мысли.
Почему, скажите, у Достоевского сплошное зверье? Это разве фамилии? Барашкова, Иволгин, Мышкин, Лебядкин! Какая-то в этом издевка и гадость. Да и вообще, если вглядеться в лица русских писателей, то, за исключением солидного и аккуратного Тургенева, ни одно из них не хочется повесить над своей кроватью. Угрюмые и депрессивные лица. Особенно он, этот Федор Михайлович.
Одна только мысль Достоевского до чрезвычайности нравилась профессору Янкелевичу, буквально совпав с его собственной мыслью. Профессору Янкелевичу давно уже приходило в голову то, что независимо от него и лет на сто раньше пришло в голову Федору Михайловичу Достоевскому. Про человеческую подлость профессор Янкелевич знал никак не меньше, чем Федор Михайлович Достоевский, но профессор Янкелевич не стал писать романов в отличие от Федора Михайловича, не стал добиваться ни славы, ни денег. И он проиграл. И теперь это ясно.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу