И Злыдень подходил, не решаясь вслух произнести свою высшую оценку: «От, скотыняка, шпаре!» Застывал на месте, и что-то в его народной голове по-доброму шевелилось, и глаза светлели, и руки тянулись погладить какого-нибудь архаровца. И Каменюка с Петровной подходили. И Манечка застывала в восторге, и ее прекрасные глаза туманились слезой, а вишневые губы чуть-чуть подергивались от волнения. И даже старая Эльба потихоньку скулила.
Вот такая властно-захватническая душа была у этого маленького человечка, когда он был трезв, разумеется.
Я думал: предаю себя для дела, для будущей моей честности. А так не бывает. Обман сегодняшний не способен дать в будущем ничего, кроме еще большего обмана. Вспоминаю мои тогдашние состояния. Вот я думаю о сознании, о гуманности, а мозг мой все равно знает, что именно в эту секунду совершается нечто отвратительное, нечто совсем не гуманное. У выхода из корпуса стоят отряды, созданные Смолой, отряды, которым доверено проверять содержимое сумок и карманов уходящих домой детей. Живых детей обыскивают. В живое детское сознание лезет чужая рука, шарит в этом сознании, заглядывают отрядники в зелененькие глаза Коли Почечкина, в голубые глаза Вити Никольникова, что-то бесовское пляшет между отряд-никами и другими детьми, пляшет и посмеивается: «Совсем не нравственность и справедливость утверждается, а, наоборот, губится, умерщвляется праведность, и чем это кончится, неизвестно еще».
— Вы посмотрите, что там творится! — закипает Волков, и его крохотные глазки сужаются, так что от них остается одна бархатная полоска с бахромой ресниц да голубой просвет в прорези. — Это самоуправство, а не самоуправление! ЭКА (ЭКА — экстренная комиссия) устроила повальный обыск!
— А что вы предлагаете? — спрашивает Смола.
— Прекратить предлагаю. Это не методы!
— А что взамен?
— Ничего взамен. Лучше потерять десяток простыней, чем доверие детей.
— А кто платить будет за десять простыней?
— Пусть у меня удержат.
— Не положено. За вами они не числятся.
Я снова и снова ловлю себя на том, что значительная часть моего сознания поддерживает Волкова, считает его позицию нравственной, и эта значительная часть наружу никак не выходит, она, напротив, вглубь зарывается, чтобы не мешать той меньшей части, которая на поверхности вся и которая сейчас готова всеми силами Смолу поддержать, потому что Смола деятелен, потому что он обеспечивает порядок, потому что он приближает к цели ощутимо, зримо. Какие-то непонятные слои моего сознания отмечают, что абсолютная чистота — она в теории, а здесь, в жизни, эта чистота неприемлема, не до белых перчаток здесь, в жизни, когда кругом сплошная грязь. Здесь не до нюансов! Внешне все ладно, развивается коллективность, утверждается справедливость — и довольно! Нечего разводить никчёмные совестливые нюни! А глубинные слои сознания противоречат этим утвердительным крепким решениям, противными голосами настырно твердят: предаешь, сукин сын, идею! И я гляжу на Волкова, и он на меня так смотрит, будто у меня нет другого выхода, будто подытоживает: я от тебя ничего другого и не ждал. Тебе выгодна сейчас позиция Смолы. А мне грустно оттого, что Волков все понимает, все видит, и я пытаюсь оправдаться:
— Я согласен с вами, Валентин Антонович, но что делать? Мы предоставили детям большие права…
— Мы отняли у них право быть людьми, мы превратили их в орудие! — перебил меня Волков.
— Красивые слова, — отпарировал Смола.
— Ходимте на ричку. Уже дитвора вся уихала, — это Сашко пришел.
Сашко знал о длинном нескончаемом споре Смолы и Волкова — и ни к кому не примыкал: не осуждал и не одобрял. Когда я его спрашивал, отделывался шуткой или просто чесал затылок, точно выискивал в голове спрятанное заключение.
Не восхищаться Смолой было невозможно. Он разделся, поиграл бицепсами и трицепсами, постоял на руках, потом на одной ручке попрыгал, потом сделал сальто, и, если бы у него был хвост, он бы зацепился за ветку старого дуба и оттуда стал бы строить рожи, а может быть, и плеваться, норовя попасть в Волкова, в его скрюченную фигурку на жидких, кривых, тоненьких ножках в белых пупырышках, в длинных сатиновых трусах, в майке скорее желтого, но в прошлом определенно белого цвета, и кто знает, может быть, раскачиваясь на толстой дубовой ветке, он растопыренными пальцами ног поддел бы эту грязную маечку и швырнул ее в воду. Всего этого не случилось, так как хвоста у Смолы не было. Это уж точно не было: видна была впадина на том месте, где много веков назад были все же у предков хвосты. Но то, что стал выделывать вдруг Смола, показалось более удивительным, чем если бы Смола показал бы нам короткий отросток: он стал на руки и растопыренными пальцами правой ноги поймал бабочку и ловко пристроил ее на плечо Злыдню.
Читать дальше