Но я торопился. Я боялся, что кто-то или что-то может мне в последний миг помешать. Да и что мне готовиться, если там, в сарае, ожидая ночи, я мысленно уже тысячу раз поразил убийцу и ножом, и топором, и просто вцепившись в шею зубами.
Я наклонился над ним и почувствовал густой смрадный дух сивухи. Лежал он на боку, не прикрывшись одеялом, и было видно, какой он огромный, босые ноги торчали за пределами топчана. Что ему спица, его бы долбануть тяжелой кувалдой по голове, чтобы черепушка всмятку! Но спица уже сама скользнула в руку, а глаза выискивали место для удара. Синяя майка, задранная снизу и обнажившая поясницу, была в пятнах пота.
И вдруг сзади закричали:
– Бей же! Бей!
А может, я и сам себе это прокричал – не знаю. Но я вздрогнул, размахнулся и с силой, хотя спицей не колют с размаха, воткнул ее в спящее тело, снаружи осталась лишь рука. Затем вытянул спицу и снова нанес удар, еще сильней. Урка захрипел, захрюкал и взвыл, как раненый зверь Он все дергался, хотел развернуться в мою сторону, но торчащая спица ему мешала. И вдруг затрясся всем телом, из него пошел воздух. Это последнее, что я запомнил, прежде чем отключиться. Как он трясется, выкатывая глаза, а из него с шипением и с белой пеной на губах выходит и выходит воздух…
Возвращение В больничке я пробыл недолго. Это был деревянный дом в два этажа на краю поселка, где лечились язвенники, сердечники, травмированные на производстве, в общем, все, кроме инфекционных больных. Со мной в палате лежали одинокий и молчаливый старик, толстячок-завхоз из отдела рабочего снабжения – ОРСа, которому жена два раза в день приносила вкусную снедь, и солдат без ноги, бойкий и говорливый от того, что выжил на войне. Солдат каждую ночь уходил к девкам, старичок все больше спал, а завхоз или что-нибудь жевал, или гулял с женой в старом парке, который окружал больничку.
Несколько раз ко мне заходила мама Кати. Она приносила картошку и хлеб и подолгу молча сидела рядом, пристально меня рассматривая. Мне становилось не по себе от этого изучающего взгляда. Иногда заговаривала о погоде, о врачах и никогда о Кате. Я лишь вздыхал с облегчением, когда она уходила. Однажды она задала вопрос, которого я давно ждал:
– Саша, а ты не знаешь, кто убил этого?.. Ну который урка…
– Не знаю,- ответил я.
Я, и правда, почти ничего не помнил. Все виделось как-то смутно, будто во сне.
Надо было спросить, а что она вообще про это знает, но что-то мне мешало. Может быть, страх, что возникнут подробности, которые уже почти забыл, и тогда мне снова станет плохо.
– Я слышала, что дело закрыли,- продолжила она.- Начальник колонии объявил, что произошла драка, а этот… был зачинщик и сам виноват…
– Да. Так, кажется, и было,- подтвердил я.
– Ты участвовал в этой драке?
– Не помню.
– А Катю мою ты помнишь?
– Нет.
– Но ведь ты должен ее помнить? Она ходила к тебе с книжкой…
– Не помню,- повторил я.- И книжку не помню.
Господи, как не хотелось ничего вспоминать! Книжку эту, я уже знал, нашли под подушкой казненного урки и, наверное, извели на закурку. Единственный листочек со словами о любви, сам не знаю зачем, хранился у меня за пазухой. Однако мама Кати не могла об этом знать. Она была учительницей литературы, но выучила Катю вовсе не тому, что нужно знать об этом мире: глупой жалости и глупой любви.
Именно это Катю и погубило. Но как я мог это сказать?!
– А Яшку вы не видели?- спросил я почему-то.
– Нашего Яшеньку?- оживилась мама Кати.- Ну как же! Он столько помог следствию и вообще… Он уверяет, что Катя найдется!
– Он это сам сказал?- спросил я, напрягаясь.
– Да. Золотой мальчик!- воскликнул она.- Он и о тебе так хорошо отзывался…
«Золотой палач»,- добавил я про себя. А вслух спросил:
– И как же он, интересно, отзывался?
– Ну как… Он сказал, что ты теперь для него свой человек.
– Значит, свой?
– Да, он так и сказал: свой… А может, ты хочешь перейти ко мне? Жить в семье?- вдруг спросила она.
– Зачем?
Мой вопрос прозвучал глупо. Однако она все поняла. Я подумал, что это было главным, ради чего она ко мне приходила. Но я не хотел, чтобы меня жалели.
Оставив мне тридцатку денег, расстроенная учительница ушла. А на следующий день попросился домой и я. Домой – значит, в колонию. Меня выписали.
Я пошел на наш местный поселковый рынок, где по воскресным дням торговали местные колхозники. На два червонца я купил крупно порубленной махры, потом направился к теткам, стоявшим рядком у дальнего забора. Пропустив пирожки с капустой, картошкой, луком, дошел до торговки, предлагавшей пирожки с ливером. Я посмотрел тетке в глаза, но ничего особенного не увидел. Все они, эти рыночные тетки и бабки, были как на одно синюшное лицо со следами непрерывных тягот и забот.
Читать дальше